Мария Нуровская - Письма любви
Мы лежали рядом. Ты потянулся за сигаретой, и вспыхнувшая спичка на секунду осветила твое лицо. Его снова скрыла темнота, которая вдруг стала неприятной. Я боялась твоего вопроса, но еще больше своего молчания. Мне нечего было тебе сказать. Правдой было только то, что мы лежали на узком диванчике, я чувствовала тепло твоего тела и стук твоего сердца. Прошло несколько минут, ты погасил сигарету.
— Я пойду наверх, — наконец сказала я, не в состоянии больше выносить эту тишину.
И тогда ты прижал меня к себе, и я услышала эти два слова:
— Люблю тебя.
Не знаю, как рассказать тебе, Анджей, насколько я была счастлива, поднимаясь по лестнице наверх. Это невозможно описать словами. Это было похоже на полет. Мне казалось, что мои ноги не касаются земли. Что-то подобное я переживала в детстве, когда отец первый раз взял меня на органный концерт Баха. Мне тоже казалось, что я несусь по воздуху, а может, меня и не было вовсе, существовала только музыка… Уже поднявшись по лестнице, я ощутила беспокойство. Что принесет мне утро? Вдруг ты опять начнешь избегать меня и не будешь знать, как ко мне обращаться? Я не смогла бы этого пережить. Я очень тонко чувствую такие вещи. Как тогда, услышав слова: «Эльжбета, твой отец должен уехать от нас», я сразу поняла, что у меня больше нет матери. А теперь знала, что не смогу без тебя жить. Лежа рядом с Михалом, я думала о завтрашнем дне. О том, как мы встанем, как спустимся вниз. И если на твоем лице я вновь обнаружу смущение, то пойду на станцию и, как Анна Каренина, брошусь под поезд, бормотал во мне внутренний голос. Он всегда звучал, когда мне было плохо. В гетто страх проявлялся иначе — холодная рука смерти появлялась сзади, дотрагиваясь до шеи. А теперь этот внутренний голос высмеивал меня и мое решение. Я старалась его не слушать, но это назойливое бормотание не прекращалось. Однако мне все же удалось уснуть. Удивительно, но я спала крепким сном. Разбудило меня чье-то прикосновение. Это был ты.
— Вставай, соня, мы давно уже позавтракали! — произнес ты. — Цехна начала было скандалить, но я не позволил тебя будить.
— Где Михал? — в замешательстве спросила я, еще не осознавая, что означает твое присутствие тут со мной.
— Михал во дворе, — ответил ты, а потом присел на корточки. — Я люблю тебя, Кристина, — услышала я.
И мне сразу стало спокойно. Спускаясь к завтраку, я уже не помнила ночных страхов и грустных мыслей. Я поверила в нашу любовь…
Потом мы пошли с Михалом на прогулку в лес. Я радовалась, что ты добр к нему, разрешаешь лазить по глубоким сугробам. Мальчик это очень любил. Когда он проваливался в снег, мы со смехом вытаскивали его, отряхивая куртку и брюки. Пора было возвращаться на обед. Ты позвал Михала, который ускакал куда-то вперед.
— Ну что, папа? — с нетерпением отозвался он.
— Хочу тебе сказать, сынок, что ты, Кристина и я теперь будем вместе.
Михал пожал плечами:
— Но мы и так были вместе.
Мы рассмеялись.
Во время обеда пани Цехна внимательно присматривалась к нам, видимо заметив, что твое отношение ко мне изменилось и что ты стал обращаться ко мне на «ты». Только доктор ничего не заметил. Он вообще был рассеянным и именно поэтому не носил пиджак: просто забывал его надевать. Вечером, когда пани Цехна собиралась постелить тебе на диване, ты объявил, что будешь спать с нами наверху.
— Как это, Анджей? — широко раскрыв глаза, удивилась она.
— Михал и так спит с Кристиной, — с легкостью отозвался ты. — Там есть вторая кровать.
— Прилично ли, чтобы мальчик спал с чужой женщиной? — спросила она, не решаясь возразить.
— Тетя, это же Кристина, — вмешался в разговор Михал. — Ведь это Кристина!
Пани Цехна закрыла рот и повернулась на сто восемьдесят градусов, а мы втроем стали подниматься наверх.
Когда Михал заснул, я пришла к тебе. И отважилась дотронуться до тебя. Жаждала этого. Хотела узнать каждую клеточку твоего тела. Я любила его.
— Может, я для тебя слишком стар? — шутливо спросил ты. — Двенадцать лет разницы.
— Мужчина должен быть старше, — с уверенностью произнесла я.
— Поверю тебе на слово… Нам нужно поговорить, — начал ты, а я вспомнила обещание, которое дала себе несколько дней назад.
Я должна была сообщить тебе «правду». Нет, не о моей «профессии» — этого ты не вынес бы. А о том, кто я в действительности, кем был мой отец. Но не успела открыть рот, как услышала твой голос:
— В двух словах я хотел бы рассказать о себе. О том, что предшествовало нашей встрече…
Твоя исповедь длилась полночи. Итак, сентябрь, Вильнюс, отель. Тот мужчина. Еврей. Потом Сибирь. Хорошо, что только это, а не Козельск, Осташков, третьего названия я не запомнила. Рассказал, что они были расстреляны русскими. Ты выбрался с генералом Андерсом. В мае сорок четвертого года тебя сбросили с самолета в Польшу. Был курьером. Потом восстание…
— Никогда их не любил, — сказал ты, — но теперь я их ненавижу. Когда мы выиграем войну, то выкинем их отсюда… но если выиграют они… тогда конец…
— Ты считаешь, что все евреи — плохие?
— Это мафия, хуже сицилийской. Они скрывают свое лицо, выдают себя за других. Ты знаешь хотя бы одного поляка, который донес на своих в НКВД?
«Но немцам доносили на евреев», — подумала я про себя. И удивлялась, как можно так примитивно мыслить. Ведь ты был незаурядным человеком. У тебя такая хорошая профессия. Твоим призванием было спасать людей. Ну почему в одном-единственном вопросе ты был так жесток и категоричен? В моем вопросе… Я так хотела спасти наши отношения от фальши, от отчуждения, возникающего между нами. Я не могла вынести этого отчуждения. Неожиданно вспомнила, как Михал, который неизвестно где научился читать, произнес по словам «Т-р-а-у-г-у-т-т», а потом спросил:
— Что значит Траугутт[3], папочка?
— Это имя великого поляка, — ответил ты, — когда-нибудь мы с тобой поговорим о нем.
Я хотела говорить о нем сейчас.
— Во время январского восстания Траугутт обратился с обращением «К братьям полякам иудейского вероисповедания», — начала я тихо.
— Братья поляки, — с презрением повторил ты. — Траугутт был романтиком, поэтому проиграл. Теперь жидокоммуна возьмет все.
Тогда я поняла, что твой антисемитизм — это неизлечимая болезнь и мы должны научиться с ней жить. Я должна. К счастью, она не убивает тех, кто ею поражен.
Я еще раз попыталась возразить тебе, хоть это было для меня небезопасно. Это произошло после твоей дискуссии о евреях с мужем пани Цехны. Доктор удивлялся, что они так покорно шли в газовые камеры.
— Они всегда будут лизать руку господину, — сказал ты. — После взятия русскими Вильнюса евреи выслуживались перед НКВД, один перед другим. Сдавали скрывавшихся польских офицеров, принося в качестве доказательства отпоротые от их мундиров пуговицы с орлами. Это выглядело так же, как если бы они приносили отрубленные головы.
— Ну да, — соглашался с некоторой грустью доктор.
И тогда я пожертвовала листовкой, которая являлась для меня реликвией.
Я подобрала ее на улице, когда жила в гетто.
Не знаю, зачем я это сделала. Спрятала листовку, а потом унесла с собой из гетто. Это было сумасшествием, потому что в случае обыска меня бы ничего не спасло. Листовка — это прямое доказательство. И теперь она была доказательством против ваших слов. Твоих и доктора.
«Братья!
Призываем вас к сопротивлению. Не верьте в то, что вам говорят! Знайте, никто из ваших близких, вывезенных из Варшавы, не остался в живых! Все были сожжены в крематориях Треблинки, Бельца, Майданека! Братья, не позволяйте покорно отправлять вас на смерть, сопротивляйтесь. Вы должны защищаться, хотя бы для того, чтобы умереть с честью! Смерть палачам!
Еврейская организация сопротивления».
Когда все спали, я тихонько спустилась в столовую и положила листовку на стол. До утра не сомкнула глаз. Слышала, как встала пани Цехна, начала хлопотать на кухне; как проснулся Михал, как он бегал по лестнице взад и вперед. Затем встали мы. Обычно я сама вносила тарелки в столовую, а сейчас подала их тебе и с улыбкой произнесла:
— Отнеси, пожалуйста.
Сначала наступила тишина, а потом я услышала твой холодный голос:
— Цехна!
Началось следствие. Прежде всего, под подозрение попал Михал. Хотя все обстоятельства указывали на меня. Это я прислушивалась к вчерашней дискуссии о евреях, это я вручила тебе тарелки. Но ты не принимал это во внимание. Не думал, что я могу иметь с этим что-нибудь общее, поэтому сразу вычеркнул меня из списка подозреваемых. Михал защищался со слезами на глазах, а я мысленно извинялась перед ним.
— В общем, не помню, — сказал он в конце обиженным голосом. — Не помню.
— Нужно это сжечь, — проговорила пани Цехна и с суеверным страхом взяла листовку в руки.