Ганс Кирст - Фабрика офицеров
Но я не стал извиняться.
«По окончании начальной школы я с 1930 года стал учиться в коммерческой школе в Штеттине. По окончании ее работал в поместье Фарзен под Пелитцем, занимаясь вопросами аренды, составлением списков натуроплаты, а также выдачей материалов».
Старая женщина, которая живет выше нас, в мансарде, проходит однажды мимо меня по лестнице, спускается на несколько ступенек и останавливается. Стоит и вдруг внезапно оседает, ноги ее подломились, как спички. Она лежит, как груда тряпья, и не шевелится. Я медленно подхожу к ней, останавливаюсь, наклоняюсь, становлюсь на колено и осматриваю ее. Глаза ее неподвижны, белки желтого цвета, рот с узкими, сухими и потрескавшимися губами, окруженными сетью морщин, приоткрыт, и на полу образовалась лужица из слюны. Она больше не дышит. Я кладу руку на ее сморщенную грудь, туда, где у человека находится сердце. Оно уже не бьется.
Начальник почты Гибельмайер дает разгон отцу при всех, стоя посреди зала, из-за какого-то срочного письма, которое было отправлено недостаточно быстро. Я присутствую при этом совершенно случайно, стоя за колонной. И этот начальник почты Гибельмайер орет, сучит кулаками, краснея от возбуждения. Отец не произносит ни слова, стоит маленький, сгорбленный, дрожащий. И в то же время — навытяжку. Смотрит несколько искоса, снизу вверх на Гибельмайера, который стоит перед ним гордо выпрямившись. И рычит. Из-за какого-то паршивого письма. А отец молчит — верноподданно.
Вечером того же дня отец сидит как всегда молча. Просит пива. Выпивает его молча. Просит еще кружку. Потом еще одну. Затем он обращается ко мне и говорит: «Карл, настоящий мужчина должен быть гордым человеком и обладать чувством чести. Честь важна, она является решающим делом. Ее необходимо защищать всегда, понимаешь? Никогда не надо смалчивать, когда прав. И всегда блюсти мужскую честь». «Да что там, — отвечаю я, — иногда можно и промолчать и стерпеть оскорбление — хотя бы из-за собственного спокойствия». «Никогда, — отвечает отец возбужденно, — никогда, слышишь ты! Бери пример с меня, мой сын. Сегодня у меня получилась на почте стычка с начальником, с этим Гибельмайером. Тот попытался на меня накричать! Но это у него не вышло. Я его разделал под орех». «Ну хорошо, отец», — говорю я и ухожу. Мне стыдно за него.
Я держу руку своего друга Хайнца, а она холодна как лед. Поднимаю его голову вверх, немного поворачиваю ее в сторону и рассматриваю развороченную выстрелом черепную коробку, вижу водянистую кровь и выпавший мозг желтого и серого цвета. Осторожно кладу голову друга на землю, на моих руках липкая кровь. А затем я рассматриваю оружие, лежащее на земле рядом с ним, — это карабин образца 1898 года. Наконечник пули, очевидно, был надпилен. Хайнцу не хотелось больше жить. Что же должно было произойти, чтобы человеку не хотелось больше жить на свете? Эта мысль меня с тех пор не оставляет.
Девушка прижимается ко мне, я чувствую ее тепло сквозь толстую ткань своего костюма. Я не вижу ничего, кроме мерцания ее глаз, и я чувствую ее дыхание, ее влажный рот, а мои руки скользят по ее спине и натыкаются на решетку забора, к которому я ее прижимаю. Чувствую лишь прилив горячей крови и не знаю сам, что делаю. Затем чувствую какое-то опустошение и слышу вопрос: «А как тебя, собственно, зовут?»
«Здесь двести центнеров картофеля», — говорю я арендатору. Тот не смотрит на меня и спокойно замечает: «Здесь сто центнеров. Усекли?» «Ничего не усек, — говорю я. — Поставлено две сотни центнеров картофеля». «Заносить в ведомость следует только сто, — утверждает арендатор. — А записывать следует то, что скажу я. Понятно? Слышали ли вы что-нибудь о бедственном положении, в котором находится наше сельское хозяйство, Крафт? Задумывались ли о том, что мы с трудом удерживаемся на поверхности? А вы еще хотите бросить в глотку государству, и именно этому государству, с таким трудом заработанные деньги?! Это же чистое самоубийство. Итак: сто центнеров! Записывайте». «Записывайте сами, — отвечаю я и пододвигаю ему документы. — А меня оставьте, пожалуйста, в покое с вашими разговорами о бедственном положении и прочей болтовней!» «Крафт, — бросает арендатор, — я боюсь, что вы не годитесь для этой профессии. Вы не умеете подчиняться. У вас нет чувства солидарности». «Я не сделаю никаких фиктивных записей», — отвечаю я. «Вы что же, — говорит тогда арендатор, — хотите меня обвинить в присвоении продуктов? Смотрите сюда — что здесь стоит? Что я только что записал? Двести! Ну вот, видите. Я хотел лишь подвергнуть вас небольшому испытанию. И естественно, я не потерплю, что вы подозреваете меня в таких делах и даже обвиняете. С вами нельзя сотрудничать. Я сделаю из этого надлежащие выводы!»
«Твой сын Карл, — говорит мой дядя отцу, когда мы собираемся вечером вместе, — по-видимому, вообще не понимает характера нынешнего времени. Он редко ходит в церковь и даже не делает попыток обзавестись семьей. Поэтому у него появляются ненужные мысли. Ему срочно нужно в армию. А там ему вправят мозги».
«С 1937 года начал проходить военную службу. По истечении двух лет был произведен в унтер-офицеры и демобилизован, однако вскоре, летом 1939 года, был снова призван в армию. Вследствие начала войны остался в своей войсковой части. После похода на Польшу был произведен в фельдфебели, а после похода во Францию — в лейтенанты. В ходе боев в России командовал ротой в 374-м пехотном полку. Там присвоено звание „обер-лейтенант“. В начале 1944 года откомандирован в военную школу. Имею следующие награды: Железный крест I степени, Железный крест II степени, серебряный знак за участие в ближнем бою и знак за ранение».
Унтер-офицер Райнсхаген, являющийся инструктором новобранцев, обладает целым рядом качеств — он прирожденный солдат. Подтянутый, требовательный и непреклонный по службе, однако без царя в голове. Так, например, он знает назубок строевой устав, в других же разбирается плохо. Однако я хорошо знаю многие положения, и прежде всего о порядке прохождения службы, праве обжалования и обращении с подчиненными. Эти положения я ему при случае цитирую, хотя он и слушает их с недовольством. Тогда следует практическое извлечение из них — я подаю ему тщательно продуманную и обоснованную жалобу. Она должна пойти через него по команде! Сначала он рычит, как будто бы его проткнули копьем, затем постепенно успокаивается и даже проявляет дружеские чувства. «Вы мне не должны подкладывать такую свинью», — говорит он, прикидываясь простодушным. «Вам надлежит вести себя как положено, только и всего», — отвечаю я. И он это обещает.
В изредка выпадавшее свободное время — девушки, с которыми я знакомился главным образом в трактире «Англерсруе»: уборщицы, продавщицы, машинистки. Несколько танцев, несколько рюмок спиртного, недолгая прогулка в близлежащий парк — и там получение быстрого, но основательного удовлетворения. Затем снова назад, еще несколько танцев с парой кружек пива. А потом казармы. До следующей субботы.
Знакомство с Евой-Марией, дочерью чиновника, в кино — во время фильма с участием широкоплечей, львинообразной женщины с мужским голосом, горланившей любовные песни. Срочно необходимо развлечься. К счастью, рядом со мною сидела Ева-Мария. Она повела меня к себе домой — в большую, чисто прибранную и обставленную хорошей мебелью квартиру. Родители ее были в отъезде. Несколько счастливых, беззаботных часов и ошеломляющее, редкостное ощущение счастья. Когда я затем поздно, очень поздно, возвращаюсь в казармы, у меня появляется желание громко запеть. Таким счастливым чувствовал я себя тогда! Но эта ночь больше не повторилась — для меня во всяком случае. «Не будем сентиментальными», — говорит она. «Но я же тебя люблю!» — восклицаю я. Я произношу эти слова впервые в жизни. «А мне это говорят и другие», — заявляет Ева-Мария. Потом она уходит с другим.
Стою в ночи на улице нашего маленького гарнизонного городка и вслушиваюсь в тишину. Я поднимаю голову и вижу слабый свет за занавесками окон. Когда я закрываю глаза, я вижу ее перед собой и вижу все, что она делает, все, что с ней происходит; вижу ее улыбку, выражение счастья, удовольствия и страха, отражающихся одновременно на ее лице, вижу ее приоткрытый, жаждущий поцелуя рот, вижу ее груди, которые она прикрывает руками, вижу всю ее чудесную фигуру. И я вновь закрываю глаза и вижу себя самого рядом с нею — в ту единственную, незабываемую ночь.
И я говорю себе: «Отныне я не скажу ни одной женщине, что люблю ее. Никогда в жизни».
…Потом война. Прямо передо мной солдат, прячущийся за краем колодца. Он согнулся в три погибели, как если бы у него были боли и он переносил их молча. Его волосы под фуражкой стоят дыбом. В нем сидит страх, а вся одежда и он сам в грязи. Через прицел своей винтовки я отчетливо вижу его всего в каких-то шестидесяти метрах от меня. Ствол моей винтовки поднимается на уровень его головы, я целюсь в висок, над которым видны спутанные, нечесаные волосы. Указательный палец моей правой руки медленно сгибается, но я не могу стрелять. Просто не могу! Но солдат из-за колодца стреляет. Один из моих соседей как бы подпрыгивает, смотрит неподвижно в течение нескольких секунд в ничто, затем между глазами у него начинает бить фонтаном кровь, и он испускает дух.