Сирил Массаротто - Первый, кого она забыла
Когда вернулась Жюльетт, мы обнялись все втроем, и они сказали мне: «Видишь, ты больше не одинок, теперь мы все равны».
Я согласился, потому что понимал, как им сейчас тяжело. Но рана в глубине души у меня все равно осталась: ведь как бы то ни было, но я навсегда останусь первым, кого она забыла. И ничто этого не изменит. Хуже того — ничто и никто не объяснит мне, почему так произошло. Если хорошенько задуматься, виноват, конечно, я сам: в отличие от Жюльетт и Робера, в учебе я не блистал, относился ко всему довольно-таки наплевательски, чувств своих к ней особенно не показывал и не высказывал и, думаю, ни разу не поблагодарил ее за все, что она мне дала. Возможно, все эти мелкие разочарования копились в ней всю жизнь и в конце концов привели к тому, что ее мозг забыл меня самым первым.
Чтобы отметить первый день нашего коллективного забвения, мы достали несколько бутылок из старых папиных запасов — мама никогда не пила, так что в доме было достаточно виски и мартини, чтобы как следует нажраться втроем, и мы полночи просмеялись над старыми, тысячу раз жеваными-пережеваными историями. А потом, когда журнальный столик скрылся под батареей пустых бутылок, Жюльетт и Роберу пришла пора идти по домам. Они вызвали такси, а я снова остался один, пьяный и одинокий, вместе с мамой, которая все еще не спала у себя в комнате: я слышал, как она время от времени открывала и закрывала дверь и говорила сама с собой.
Вот и всё: она позабыла своих детей — всех троих. Три «зеницы своих очей», как когда-то она нас называла. Болезнь в своем неуклонном движении вперед преодолела очередной, замечательный этап. Она должна гордиться этим своим достижением, интересно, каким будет следующее. Я уселся перед компьютером и принялся шарить по форумам в поисках постов пооригинальнее. Прочел рассказ женщины, отец которой, не узнававший ее более двух лет, вдруг как ни в чем не бывало окликнул ее по имени, обратился именно к ней точно так же, как раньше, и в течение нескольких десятков секунд говорил с ней о каком-то общем воспоминании, каком-то эпизоде, довольно забавном, только я уже не помню каком, потому что меня охватила безумная надежда: а вдруг и мама узнает меня, заговорит со мной, в последний раз. Если с другими такое случалось, значит, это возможно! «А что, если это произойдет сегодня, сейчас?» — нашептывало мне выпитое виски. После недолгих колебаний я пошел к ней в комнату и сел на стул рядом с маленьким ночником, который установил там, потому что с некоторых пор мама не хотела больше спать в темноте. Я убедился, что она не спит и совершенно спокойна. Тогда я немного приподнял ее, подложил ей под лопатки большую подушку и взял в ладони ее руки. И стал ждать, ничего не предпринимая, когда она повернет ко мне голову и посмотрит на меня. Я долго ждал, а потом она вдруг взглянула на меня, как будто только-только заметила мое присутствие. Я приблизил к ней лицо, чтобы лучше видеть ее глаза: я узнал глаза своей матери. И тогда — хвала мартини! — я заговорил с ней, сумел сказать ей то, что она, конечно же, всегда хотела слышать, то, что должно было вызвать ее ответную реакцию, возможно, в последний раз:
— Мама, дорогая моя мамочка, узнай меня в последний раз, умоляю тебя, спасибо тебе за все, что ты сделала для меня, за все, что ты мне подарила: за твою любовь, твою доброту и за все остальное, что всегда было так важно для нас. Прости, мне следовало больше трудиться, быть с тобой ласковее, показывать тебе свою любовь, мне надо было говорить тебе, как я тебя люблю, вот, я и говорю это: я люблю тебя, мама, ты слышишь? Я сказал тебе это! А ты, ты можешь сказать мне то же самое? Ну же, мама, подари мне свою любовь, скажи, что я твой сын. Назови меня в последний раз по имени, скажи: «Томб», я ни о чем больше не прошу, скажи только, что ты меня любишь, мама, скажи, что ты — моя мама, что я — твой сынок, любимый, как раньше, я ни о чем больше не попрошу тебя, клянусь, только узнай меня в последний раз, умоляю… Поговори со мной, скажи мне, что я есть, что я существую…
Она смотрела на меня внимательнее, чем обычно, и мне показалось, что она чуть сжала мне пальцы.
— Да-да, мамочка, скажи. Прошу тебя, скажи…
Она медленно приоткрыла рот, чуть сильнее сжала мне руку и тихо проговорила:
— Вроде бы голубок, только гипсовый.
Мадлен, через два с половиной года после дня АМне все больше и больше нравится смотреть телевизор. Раньше я смотрела его вечером, когда мне не хотелось спать: только фильмы или передачи о природе. Теперь мне нравится почти всё. Я смотрю его все время. Томб ворчит, говорит, что мне надо двигаться, чем-то заниматься, я и рада бы, только чем? Делать-то, кажется, нечего. Как-то на днях я сказала соседке, чтобы она не передвигала контейнер для мусора, и вот вам — так оно и случилось, она его передвинула сегодня утром, или вчера. Приехали!
У меня такое впечатление, что Робер и Жюльетт приходят все чаще, мне это приятно, но Томб не хочет, чтобы я возилась с готовкой. Первое время я с ним спорила, но он сказал «нет», так что теперь он сам с этим разбирается, и так действительно лучше для всех. Надо сказать, что я, похоже, немного потеряла сноровку, что касается кухни. Правда, я все делаю, как раньше: курицу, овощи, бульон, но часто это получается не так вкусно. Или, может быть, я еще и вкус теряю, надо будет спросить у доктора. Но эта история с мусорным контейнером мне просто не дает покоя. Томб сказал, что завтра поговорит с соседкой.
Когда ребята приходят все вместе, мы разговариваем обо всем, только тему моей болезни они стараются теперь избегать. Они так мило со мной беседуют, окружают меня всяческой заботой, и мне становится тепло на сердце, оттого что у меня такие любящие, такие внимательные детки; как только подумаю, что наступит день, когда я забуду и это внимание, и эту любовь, мне становится так больно.
Но о самоубийстве я больше не думаю, со всем этим покончено, я теперь грущу по-другому, не могу сказать почему. По телевизору показывали женщину, у нее была какая-то страшная болезнь, не помню уже какая, но правда — жуткая, гораздо хуже, чем у меня. Так вот, она не хотела умирать, наоборот, она говорила: «Я хочу бороться до конца, ради моих близких». Ах, какое мужество, а я, я хочу не бороться, а просто быть в порядке, ну да ладно… Я подумала тогда, что она — молодец. Не то что та, с мусорным контейнером.
Томб, через пять с половиной лет после дня АНесколько недель назад к нам «случайно заскочила» (по ее собственному выражению) Жюльетт. Это была середина недели, кроме того — середина дня, то есть время, в которое она, слишком занятая на своей работе, обычно никогда не приезжала, из чего я сделал вывод, что визит ее, напротив, совершенно не случаен, а очень даже запланирован. Ей пришлось найти для него время, перенести какие-то встречи или совещание, короче, организовать день так, чтобы иметь возможность вот так «случайно заскочить» к маме. Все это было подозрительно, но я сделал вид, что верю ее словам:
— Как здорово, что ты навестила нас, сестренка!
— Я была тут неподалеку и подумала, что могла бы заодно заехать. Как ты? В порядке?
— Да, спасибо.
— Чем ты занимался?
— Да так, сидел за компом.
— Писал?
— Да.
— Супер! Как интересно! Я должна взглянуть!
Она села за компьютер и пошевелила мышкой, чтобы монитор снова включился:
— Надо же, как интересно! Ну, и как ты назовешь свой новый роман? «Расходы и налоги на будущий год»? Потрясающе, тут и про новый компьютер есть, и про билеты на поезд… Надо же, как закручено!
— Ох, пожалуйста, перестань…
— Ты больше не пишешь, Томб.
— Пишу, только…
— Тогда покажи!
— Да нет, тут у меня ничего нет, просто я…
— Просто ты не написал ни строчки за последние не знаю сколько лет: два, три года?
— Чуть больше… Но у меня были две рукописи в запасе, так что все в порядке…
— Они были не в запасе, ты отложил их, потому что они тебе не нравились! Ну, признайся!
— Ну, если тебе так хочется.
— Конечно, мне хочется! Ну и?..
— Ну да, я больше не пишу. У меня не получается.
— Потому что ты не можешь писать в таких условиях. Томб, ты уже достаточно сделал. Маму надо поместить куда-нибудь.
Поместить маму. Я сразу возненавидел это слово. Все лицемерие, всю ложь, весь позор, которые кроются за ним. Это слово — как ширма, за которой можно спрятаться. Матерей не «помещают», их бросают. Об этом не могло быть и речи. Я давно уже перестал на нее раздражаться, да и она все больше нуждалась во мне, во всех отношениях.
— Ну и что мы с ней сделаем? Отвезем в приют для бездомных собак? Ты этого хочешь?
— Нет, все же ты страшный идиот! Так и хочется влепить тебе по роже, но я знаю, как это больно, и только потому сдерживаюсь. Ты не имеешь права так говорить со мной!