Виктор Ерофеев - Хороший Сталин
— Сегодня утром. В Исландии выпьем шампанского. Немецкие самолеты специально не охотятся за нами, хотя приходится без конца маневрировать. Поверь, как пройдем за Шпицберген в Атлантику, будет полегче.
Владимир вынужден признать, что поговорка «как в воду глядел» в этом случае не подходит. Проход между Шпицбергеном и Норвегией оказался самым опасным. Авиация не унималась. Она бы наверняка уничтожила весь караван, но — начались арктические туманы. Караван накрылся саваном. Немецкие самолеты еще не имели радара. Основные немецкие корабли не вышли в море. Гитлер решил не подвергать свой флот риску.
Однако в районе острова Медвежий немецкой авиации удастся потопить сразу несколько судов. Сгорели живьем оба веселых картежника-дипкурьера. Они не захотели оставить на горящем сухогрузе мешки с давно просроченной почтой. В тот же день утонула Катя Варенникова вместе с дочерью, которую английские моряки по случаю рождения на море нарекли Мариной.
В Атлантике караван встречают субмарины со свастикой. Они нагло подходят к каравану в надводном состоянии, затем погружаются и начинают его прошивать торпедами с разных сторон. Сильной взрывной волной отца, стоящего, как всегда, на капитанском мостике, отбрасывает на перила. Папа, не утони! В непосредственной близости от тральщика поражен новенький, только что спущенный на воду красавец — английский эсминец «Сомали». Торпеда попала в машинное отделение.
Эсминец накренился, но не затонул. Двум другим эсминцам и отцовскому тральщику как вспомогательному судну дан приказ обеспечить транспортировку поврежденного корабля до Исландии. На борт «Сомали» возвращается со спасательных шлюпок команда. Остальной караван продолжает свой путь. Через несколько суток, ночью во время шторма, «Сомали» разламывается пополам. Он стремительно идет ко дну со всей командой. Моряки закидывают в океан огромные сети. Улов: пятнадцать почерневших от холода людей (из шестисот) и много рыбы. Ром — в глотки, растирание спиртом, грелки с кипятком. Двое выжили. Освободившись от задания, эсминцы рванули вперед догонять караван. Тральщик остается один в океане.
<>Тишина. Солнце. Плакучие полярные ночи (уже не их сезон, но оставим для красоты). Погода благоприятствует плаванию. Порой отцу кажется, что он, взрослый молодой человек, на морской прогулке во время отпуска. В голубых далях рождаются привидения любви. Свадебные перины облаков. Жаль только, что рядом нет — кого хочет обнять мой отец? Наутро он видит странные дымы, появившиеся у горизонта за кормой. Сигнал боевой тревоги: «надводные корабли противника».
— Полный вперед! — кричит в рупор морской волк.
Однако соревноваться в скорости с тремя неизвестными эсминцами ему не под силу. Идущий впереди дает в воздух залп из бортовых орудий, требуя остановки тральщика.
— Fuck you!! — хрипит капитан, подмигивая отцу. — Развернуться, приготовиться к бою! — орет он в рупор.
Тральщик ощетинивается всем своим хилым вооружением. Отец сжимает в кармане рукоятку маузера. Но он забыл, куда дел патроны. Бежит в каюту, находит их под подушкой, пулей — назад, на капитанский мостик. (У меня наследственное неумение обращаться с техникой, хотя я в детстве поражал всех меткой стрельбой в тире.) Наступает томительная пауза. Отец знает, что немцам живым он не дастся. Эсминцы, с шумом разрезая воду, приближаются, вырастая до неба над тральщиком. Отец запрокидывает голову. И вдруг крики:
— Янки! Янки!
Эсминцы подходят вплотную. Сгрудившиеся на борту матросы из Оклахомы, Миннесоты, Миссисипи и Алабамы, белые и черные, свои, до слез родные янки сбрасывают на палубу тральщика мешки с гербовыми орлами. Консервы, банки с пивом — все то, чего отец с шотландцами лишены так давно. На тральщике пир горой. Все чувствуют себя героями, ходят пьяными, кричат отцу:
— Сталинград! Сталинград!
СТАЛИН. Не рановато ли?
Вечером отец, страшно смущаясь, учит команду другим, не менее крепким словам русского языка.
<>Советский Одиссей вступает на берег своей первой заграницы. Ногами он крутит глобус. Приятно почувствовать твердую почву, спокойно пройтись по улицам Рейкьявика. В Исландии нет затемнения: ярко окрашенные дома освещены но вечерам электрическим светом. Владимир любуется девушками, которые слывут самыми красивыми в Северной Европе.
Исландия всегда привлекала русских своей запредельностью. В ней не случайно побывал самый демонический герой Достоевского, красавец Ставрогин, который, впрочем, ничего не рассказал о ней, поскольку воображаемая страна не нуждается в туристических впечатлениях.
Странным совпадением, если не сказать провокаторской иронией судьбы, стало то, что я побывал в Исландии в том же самом возрасте, что и мой отец, в двадцать два года, хотя, в отличие от него, я никогда не доехал до нее. Моя Исландия жила на шестом этаже. На проспекте Мира, возле Рижского вокзала, в дипломатическом доме, двор которого охранял советский милиционер. Мне приходилось собрать всю свою несоветскость и нерусскость, чтобы независимо войти во двор в расстегнутой рыжей дубленке с девственно белым мехом подкладки, не вызывая подозрения. Это была проверка не только на мою заграничность, но и мою дерзость, за которую я мог серьезно поплатиться по тем временам. Более того, это был мой первый диссидентский прорыв за орбиту советского мира, переживание столь сильное и бесконечное, что оно меня окончательно выбило из русской литературной колеи. Еще только собираясь писать, бесконечно сомневаясь в себе, в себя не веря, а только что-то упрямо предчувствуя, я пережил свою Исландию как вход в роман, как превращение моей жизни в божественный текст.
Когда впоследствии я не раз портил этот текст, я возвращался мыслью к Исландии как к его истоку, замыслу, недостижимому образцу. Исландия стала страной моего грехопадения, моей совершенно незаконной, запретной любви. Моя Исландия была на пару лет старше меня, работала дипломатом в самом крохотном посольстве натовских стран, в тишайшем переулке возле улицы Воровского, а я был еще пятикурсником, только что счастливо женившимся, молодоженом в ожидании юной супруги, застрявшей в своей восточноевропейской стране по причинам визовой проволочки. И тут Седьмого ноября компания подвыпивших друзей, вращавшихся возле кино, приводит Исландию в квартиру моих отсутствующих родителей, и мы стоим с Исландией на зыбком балкончике родительской спальни, выходящей во двор, и смотрим советский салют, и она смотрит его с такой радостью, с таким неподдельным счастьем, что я понимаю: это салют счастья в нашу честь. И, как это бывает только в молодые годы, все постепенно куда-то ритмично проваливаются, расходятся, растворяются в воздухе, как будто было заранее предопределено, что не будет никаких задержек и проволочек, и мы остаемся вдвоем, влюбленные по уши, связанные всем и навсегда, почти немые из-за недостатка английских слов. Если есть матрица земной любви, если есть матрица земного блаженства, то в тот праздник революции она материализовалась на ковре родительской гостиной. Мы потеряли голову. Любовь требует простых китчевых слов, не нуждается в замятинском орнаментализме, склоняясь к мещанскому романсу. Ее описание — пародия на литературу, если она действительно любовь. Мы так и стали жить немыми, не доверяясь английским словам, в ее квартире на проспекте Мира, в полной незаконности нашей любви, в немой сказке, на периферии которой гудели враждебные силы. Ее замедленные движения, когда она наливает чай, ее неземной поворот головы, когда она оглядывается на меня на бульваре, автобиографический роман Горького на исландском языке в ее тонких аристократических руках, ее синий диван, на котором я ставил нечеловеческие рекорды страсти, чтобы никогда их больше не повторить и чтобы, что, может быть, самое важное, больше никому никогда не завидовать. И эти слова «эльска мин», которые остались во мне навсегда, и эти ее открытые белые ноги — какой там к черту Ставрогин, какие там к черту военные страсти отца!
Я спускаюсь в метро на станции «Рижская», мне двадцать два года, уже поздно, мне надо домой, я смотрю на призраки поздних пассажиров на эскалаторе — я знаю, что никто никогда не будет так счастлив, как я. Она рассказывает мне, что в Исландии есть народные песни, но нет народных танцев. Везде есть, а в Исландии нет, точно так же, как нет фамилий. Одни только отчества, отлившиеся в жизнь. Нам не надо было утверждаться в горячих гейзерах — хватало спермы. У нее шрам на пальце, и у меня — на левом указательном. Это когда я редиску чистил в седьмом классе длинным ножом с деревянной ручкой. На кухне. Кровь. Шрамы на пальцах. Мы — меченые. Но у нее, она говорит, эта фаланга пальца вообще была отрезана — напрочь, а потом она быстро приставила — и срослось. Как срослось? Такого не может быть. Не может быть ни твоего пальца, ни тебя самой, этого не бывает.