Марина Степнова - Xирург
Ножи.
Нож — шпатель. Нож-игла парацентезный штыкообразный. Нож ампутационный большой и малый. Нож брюшистый. Нож глазной обоюдоострый. Нож глазной серповидный микрохирургический по Циглеру. Нож гортанный скрытый по Тобольду. Нож для вскрытия оболочки опухоли. Нож для гипса. Нож для операций в полости рта и носа.
Седина едва тронула бороду Хасана ибн Саббаха, а его уже называли Старцем горы. Люди, пришедшие с ним в Аламут, верили Хасану так, как никогда не верили ни одному богу. Да и что боги? К тому времени они уже, как минимум, пару тысячу лет не баловали зрителей никакими серьезными акциями, перебиваясь копеечными по бюджетным меркам мелочами — сносным урожаем, вовремя выпавшими осадками да иной раз ребенком, чудесно исцелившимся от чумы, которая на поверку оказывалась самой банальной корью, с которой хороший иммунитет расправлялся в пару недель и без дополнительных молитвенных ухищрений.
А Хасан ибн Саббах, возвращаясь в Персию из Каира, спас от бури целый корабль, а ведь бури, в отличие от богов, ничуть не изменились, зло вообще меняется мало, и крошечной деревянной шебеке под жалким треугольником латинского паруса пришлось несладко. Так несладко, что даже бывалые арабские моряки принялись, жалко блюя, ползать по вздыбленной палубе, и молить о милости всемогущего Аллаха. И только ибн Саббах остался совершенно спокоен среди всеобщего воя, как будто шебека не прыгала, как бесноватая, над бездной, бугристой и яростной снаружи, как котел кипятка. И как будто не ходили в тихой и неподвижной глубине этой бездны безмолвные слепые рыбы, ожидая, когда им на головы опустится, наконец, мертвая, сладкая, белесая от морской воды человеческая плоть…
Кино про бурю прокрутили Хасану в голове еще в Каире, прокрутили раз десять — и в рапиде, и Flow-Mo — так что даже самый тупой и сонный фермер, катающий за щекой свой вечный поп-корн, должен был понять, что к чему, и уверовать в неизбежный хэппи-энд. Но раздавленные смертным страхом моряки ничего не хотели слушать — ни увещевающие суры Корана, ни грязную ругань — и тогда Хасан ибн Саббах, шипя от злости, принялся разгонять трусливых шакалов пинками, оскальзываясь на мокрых досках и уворачиваясь от тонн переполненной ветром ревущей воды. Ишаки! — вопил он, — мужчины вы или верблюжье дерьмо?! Я же сказал, что сейчас все стихнет!
И вдруг замолчал.
Повис, вцепившись одной рукой в мокрый канат и так дико глядя перед собой, так что арабы даже выть перестали от ужаса, ожидая не то конца света, не то немедленного вознесения.
А у лица Хасана ибн Саббаха — прямо во взъерошенном воздухе — завис невидимый циферблат, черный, понтовый, со множеством дрожащих, как чихуахуа, стрелочек и насечек. Знаменитый хронограф с ручным подзаводом, использовался на Луне, — бойко протараторил голос — механизм калибра 1861, запас энергии — 48 часов, функции — хронограф, секундомер, календарь, корпус — нержавеющая сталь, прозрачная задняя крышка, ремешок из кожи аллигатора Миссисипи, хезалитовое стекло, водонепроницаемые до 30 м.
Хасан потрясенно молчал, глядя, как самая острая стрелка, задыхаясь, несется к финишу. Видение было настолько невероятно реальным, что он машинально протянул руку — стереть с драгоценно бликующего механизма мельчайшую водяную морось. Голос тут же расшаркался, шикарно, как приказчик, растягивая гласные, — Omega Speedmaster Professional. И с едва уловимой издевкой пояснил — product placement, бешеные бабки заплачены, не изволите примерить?
Хасан коснулся черного циферблата, и хронограф дрогнул, как нефтяная лужица, и как лужица же пошел живой подвижной рябью и полупрозрачными маслянистыми кругами, так что Хасан даже вздрогнул от неожиданности и отдернул пальцы, на которых еще жило прохладное ощущение металла и стекла — гладкое и несокрушимо твердое. От такой тактильной белиберды сердце Хасана мгновенно ухнуло вниз — словно он сунул руку в привычный мешок и вместо куска припрятанной лепешки наткнулся на шелестящий, колючий, ядовитый многочлен. И, чтобы справиться с уколом непривычного страха, он со всего размаху ткнул кулаком прямо в жидкое переливающееся время, сквозь которое мутно мерцали искаженные лица перепуганных арабов, которые не видели ни Альфы, ни Омеги — только насквозь промокшего Хасана, который сперва застыл соляным столбом, а потом дважды ткнул пустой воздух правой рукой. И, словно повинуясь этим жестам, буря мгновенно стихла, будто вылили с неба миллион тонн масла, и ветер тотчас же прекратился, и волны, и только солнце так и не появилось, так что шебека неподвижно зависла в сером мягком киселе — наполовину на небе, наполовину на воде, тихонько, как утомленная лошадь, вздрагивая, когда моряки в такт ударяли лбами в палубу, вопя о чудесном спасении так же неистово, как минуту назад вопили о смерти.
Хасан плюнул прямо на их безмозглые головы. Даже не верблюжье дерьмо, пробормотал он, и пошел на корму, морщась от головной боли, от собственной молодости, от злости — это были его первые дни в новом обличье, и все ему жало, все тянуло в пройме и невыносимо резало подмышками. Он знал, что потом привыкнет, и к голосу привыкнет, и голос к нему, и вообще все сложится благополучно — можно считать, даже идеально, учитывая предложенные ему исторические условия и временной промежуток.
Но только зря голос сказал ему, что время — это сыр. В смысле — как сыр. Хасан не понял. И тогда голос пояснил — дырки.
Аааа, протянул Хасан ибн Саббах, ну, конечно. Дырки.
И потерял сознание.
Инструменты для остановки кровотечения.
Зубчатый кровоостанавливающий зажим Кохера. Прямой или изогнутый. Кровоостанавливающий зажим Бильрота с нарезкой. С прямыми или изогнутыми щечками (губками). Кровоостанавливающий зажим типа «Москит».
23 мая 1975 года Хрипунов проснулся от непривычного чувства — у него болела голова. Это было странно, потому что прежде у Хрипунова никогда ничего не болело — расквашенные колени, стесанные локти и освежеванные ладони не в счет. Не в счет была даже наискось распаханная ладонь (слава Богу — левая, слава Богу — сухожилия и связки остались целы), которой Хрипунов как-то поймал в темноте дружескую финку — надо же было шпане как-то проверить, побежит он стучать на дворовых друзей-товарищей или не побежит. Хрипунов не побежал, он вообще мало что понял — потому что спешил домой из соседской булочной, темной, тесной и скрипучей, как спичечный коробок, и такой же уютной (во всяком случае, Хрипунову всегда казалось, что в спичечном коробке должно быть необыкновенно уютно). В булочной круглый год стоял сдобный, толстый, розовый дух — такой плотный, что хоть мажь его сливочным маслом и ешь на завтрак, как калорийную булочку за девять копеек. Еще там вечно толпились всем на свете обеспокоенные, визгливые тетки, а над этим чуточку угарным, съедобным гамом высилась угрюмая от хронической сытости продавщица, надвое перерезанная деревянным прилавком, так что покупателям приходилось довольствоваться исключительно верхней ее частью, монументальной и загадочной, как траченный временем египетский Сфинкс.
Хрипунов булочную любил. Особенно дорогу обратно — несколько неочевидных для приезжего, но известных каждому аборигену запутанных петель по тесным, заросшим дворам, неспешные кивки предподъездным бабкам, солидное ручканье со знакомой и полузнакомой шпаной. Но самая большая радость была в том, как согревал ребра батон за тринадцать копеек — теплый, доверчивый и толстый, как сонный щенок. Вообще же сверхзадач на обратной дороге было две. Первая — не застудить батон на стылом феремовском сквознячке, который поминутно принимался шмонать Хрипунова, ловко засовывая ему то за шиворот, то в рукава ледяные, мокрые пальцы с красноватыми от холода, распухшими костяшками. Вторая — выдержать и не вцепиться зубами в соблазнительно-беззащитный хлебный бок. За это предполагалась порка, которая, впрочем, меркла по сравнению с сиюминутным хрустом смуглой корочки, которая с коротким горячим вздохом открывала нежное батонное нутро — белоснежное, пористое, слипающееся во рту в ароматный, липкий, кисловатый комок.
Если в булочной вдруг оказывались рогалики по шесть копеек, сдерживаться было бесполезно. Никакие муки — ни прижизненные, ни загробные — не могли остановить медленное, по одному сдобному витку в минуту, сладострастное действо. Рогалик полагалось есть именно по спирали, никуда не торопясь, пока теплые, пропеченные слои не раскрутят время в обратном направлении и на ладони не останется длинная, бледная, тестяная палочка — нежная, податливая, аппетитная и настолько невероятно, откровенно обнаженная, что у Хрипунова разом становилось тесно и в душе и в паху.
Вечер, в который Хрипунова подрезали, мало чем отличался от обычного, разве что рогаликов не было, и батон оказался вчерашний, а потому почти не соблазнительный, и еще моросило — конец все-таки октября, и Хрипунов ежился в своей жиденькой куртке, густо заросшей ледяными жирными каплями. Почти возле дома его окликнули из кустов желтой акации, облысевшей по осеннему времени, но все равно ощетиненной, угрожающей и дикой, как сцепившиеся в последней схватке человеческие скелеты и морские ежи. Окликнули как-то странно — эй ты, слышь, подь сюда! — свои бы назвали как-нибудь — Арканей или там Хрипуном, а чужим здесь делать было нечего — не в своем районе, в седьмом часу вечера, в моросящей, подвижной, лопочущей темноте.