Сергей Довлатов - Заповедник
Как все легкомысленные мужчины, я был не очень злым человеком. Я начинал каяться или шутить. Я говорил:
— Женихи бывают стационарные и амбулаторные. Я, например, — амбулаторный…
И дальше:
— Что ты во мне нашла?! Встретить бы тебе хорошего человека! Какого-нибудь военнослужащего…
— Стимул отсутствует, — говорила Таня, — хорошего человека любить неинтересно…
В поразительную эпоху мы живем. «Хороший человек» для нас звучит как оскорбление. «Зато он человек хороший» — говорят про жениха, который выглядит явным ничтожеством…
Прошел год. Я бывал у Тани все чаще. Соседи вежливо меня приветствовали и звали к телефону.
У меня появились здесь личные вещи. Зубная щетка в керамическом стакане, пепельница и домашние туфли. Как-то раз я водворил над столом фотографию американского писателя Беллоу.
— Белов? — переспросила Таня. — Из «Нового мира»?
— Он самый, — говорю…
Ну хорошо, думал я, возьму и женюсь. Женюсь из чувства долга. Допустим, все будет хорошо. Причем для нас обоих.
По сути дела, мы уже женаты, и все идет нормально.
Союз, лишенный обязательств. В чем и состоит залог его долговечности…
Но где же любовь? Где ревность и бессонница? Где половодье чувств? Где неотправленные письма с расплывшимися чернилами? Где обморок при виде крошечной ступни? Где купидоны, амуры и прочие статисты этого захватывающего шоу? Где, наконец, букет цветов за рубль тридцать?!.
Собственно говоря, я даже не знаю, что такое любовь. Критерии отсутствуют полностью. Несчастная любовь — это я еще понимаю. А если все нормально? По-моему, это настораживает. Есть в ощущении нормы какой-то подвох. И все-таки еще страшнее — хаос…
Допустим, мы зарегистрируемся. Но это будет аморально. Поскольку мораль давления не терпит…
Мораль должна органически вытекать из нашей природы. Как это у Шекспира:
«Природа, ты — моя богиня!»
Впрочем, кто это говорит? Эдмонд! Негодяй, каких мало…
Так что все невероятно запутывается.
Тем не менее — вопрос. Кто решится упрекнуть в аморализме ястреба или волка? Кто назовет аморальным — болото, вьюгу или жар пустыни?..
Насильственная мораль — это вызов силам природы. Короче, если я женюсь из чувства долга, это будет аморально…
Однажды Таня позвонила мне сама. По собственной инициативе. С учетом ее характера это была почти диверсия.
— Ты свободен?
— К сожалению, нет, — говорю, — у меня телетайп…
Года три уже я встречаю отказом любое неожиданное предложение. Загадочное слово «телетайп» должно было прозвучать убедительно.
— Брат приехал. Кузен. Я давно хотела вас познакомить.
— Хорошо, — говорю, — приду.
Отчего бы и не познакомиться с выпивающим человеком?!.
Вечером поехал к Тане. Выпил для храбрости. Потом добавил. В семь звонил у ее дверей. И через минуту, после неловкой толчеи в коридоре, увидел брата.
Он расположился, как садятся милиционеры, агитаторы и ночные гости. То есть боком к обеденному столу.
Братец выглядел сильно.
Над утесами плеч возвышалось бурое кирпичное лицо. Купол его был увенчан жесткой и запыленной грядкой прошлогодней травы. Лепные своды ушей терялись в полумраке. Форпосту широкого прочного лба не хватало бойниц. Оврагом темнели разомкнутые губы. Мерцающие болотца глаз, подернутые ледяною кромкой, — вопрошали. Бездонный рот, как щель в скале, таил угрозу.
Братец поднялся и крейсером выдвинул левую руку. Я чуть не застонал, когда железные тиски сжали мою ладонь.
Затем братец рухнул на скрипнувший стул. Шевельнулись гранитные жернова. Короткое сокрушительное землетрясение на миг превратило лицо человека в руины. Среди которых расцвел, чтобы тотчас завянуть, — бледно-алый цветок его улыбки.
Кузен со значением представился:
— Эрих-Мария.
— Борис, — ответил я, вяло просияв.
— Вот и познакомились, — сказала Таня.
И ушла хлопотать на кухню.
Я молчал, как будто придавленный тяжелой ношей. Затем ощутил на себе взгляд, холодный и твердый, как дуло.
Железная рука опустилась на мое плечо. Пиджачок мой сразу же стал тесен.
Помню, я выкрикнул что-то нелепое. Что-то до ужаса интеллигентное:
— Вы забываетесь, маэстро!
— Молчать! — произнес угрожающе тот, кто сидел напротив.
И дальше:
— Ты почему не женишься, мерзавец?! Чего виляешь, мразь?!
«Если это моя совесть, — быстро подумал я, — то она весьма и весьма неприглядна…»
Я начал терять ощущение реальности. Контуры действительности безнадежно расплывались. Брат-пейзаж заинтересованно тянулся к вину.
Я услышал под окнами дребезжание трамвая. Шевельнув локтями, поправил на себе одежду.
Затем сказал как можно более внушительно:
— Але, кузен, пожалуйста, без рук! Я давно собираюсь конструктивно обсудить тему брака. У меня шампанское в портфеле. Одну минуточку…
И я решительно опустил бутылку на гладкий полированный стол…
Так мы и поженились.
Брата, как позднее выяснилось, звали Эдик Малинин. Работал Эдик тренером по самбо в обществе глухонемых.
А тогда я, очевидно, выпил много лишнего. Еще до приезда к Татьяне. Ну и вообразил бог знает что…
Официально мы зарегистрировались в июне. Перед тем как отправиться на Рижское взморье. Иначе мы не смогли бы прописаться в гостинице…
Шли годы. Меня не печатали. Я все больше пил. И находил для этого все больше оправданий.
Иногда мы подолгу жили на одну лишь Танину зарплату.
В нашем браке соединялись черты размаха и убожества. У нас было два изолированных жилища. На расстоянии пяти трамвайных остановок. У Тани — метров двадцать пять. И у меня две тесных комнатушки — шесть и восемь. Пышно выражаясь — кабинет и спальня.
Года через три мы обменяли все это на приличную двухкомнатную квартиру.
Таня была загадочной женщиной. Я так мало знал о ней, что постоянно удивлялся. Любой факт ее жизни производил на меня впечатление сенсации.
Однажды меня удивило ее неожиданно резкое политическое высказывание. До этого я понятия не имел о ее взглядах. Помню, увидев в кинохронике товарища Гришина, моя жена сказала:
— Его можно судить за одно лишь выражение лица…
Так между нами установилось частичное диссидентское взаимопонимание.
И все же мы часто ссорились. Я становился все более раздражительным. Я был — одновременно — непризнанным гением и страшным халтурщиком. В моем столе хранились импрессионистские новеллы. За деньги же я сочинял литературные композиции на тему армии и флота.
Я знал, что Тане это неприятно.
Бернович назойливо повторял:
— К тридцати годам необходимо разрешить все проблемы, за исключением творческих..
Мне это не удавалось. Мои долги легко перешли ту черту, за которой начинается равнодушие. Литературные чиновники давно уже занесли меня в какой-то гнусный список. Полностью реализоваться в семейных отношениях я не хотел и не мог.
Моя жена все чаще заговаривала об эмиграции. Я окончательно запутался и уехал в Пушкинские Горы…
Формально я был холост, здоров, оставался членом Союза журналистов. Принадлежал к симпатичному национальному меньшинству. Моих литературных способностей не отрицали даже Гранин и Рытхэу.
Формально я был полноценной творческой личностью.
Фактически же пребывал на грани душевного расстройства…
И вот она приехала, так неожиданно, я даже растерялся. Стоит и улыбается, как будто все хорошо.
Я слышу:
— Ты загорел…
И потом, если не ошибаюсь:
— Дорогой мой…
Спрашиваю:
— Как Маша?
— Недавно щеку поцарапала, такая своевольная… Я привезла консервы…
— Ты надолго?
— Мне в понедельник на работу.
— Ты можешь заболеть.
— Чем же я заболею? — удивилась Таня.
И добавила:
— Между прочим, я и так нездорова…
Вот это логика, думаю…
— Да и неудобно, — говорит Татьяна, — Сима в отпуске. Рощин в Израиль собирается. Ты знаешь, Рощин оказался Штакельбергом. И зовут его теперь не Дима, а Мордхе. Честное слово…
— Я верю.
— Сурисы пишут, что у Левы хорошая работа в Бостоне…
— Давай я отпрошусь?
— Зачем? Мне хочется послушать. Мне хочется видеть тебя на работе.
— Это не работа. Это халтура… А ведь я двадцать лет пишу рассказы, которые тебя совершенно не интересуют…
— Раньше ты говорил — пятнадцать. А теперь уже — двадцать. Хотя прошло меньше года…
Поразительная у нее способность — выводить меня из равновесия. Но ссориться было глупо. Ссорятся люди от полноты жизни…
— Мы, — говорю, — тут вроде затейников. Помогаем трудящимся культурно отдыхать.
— Вот и хорошо. Коллеги у тебя приличные?
— Разные. Тут местная одна работает — Лариса. Каждый день рыдает у могилы Пушкина. Увидит могилу и — в слезы…