Магда Сабо - Избранное. Фреска. Лань. Улица Каталин. Романы.
В день нашей свадьбы, когда мы, уже потрепанные жизнью и постаревшие, сидя в загсе у регистратора, взглянули друг на друга, это мгновение всплыло в моей памяти. Мы курили, и я подумала — как странно, даже по рукам можно обнаружить неумолимый бег времени, какая у меня стала большая и, в сущности, некрасивая рука. Мы пригласили с собой в итальянский ресторан еще двоих свидетелей, один из них был мой директор, а другой — Тимар; когда мы сели за стол, впервые в жизни как муж и жена, Балинт вдруг рассмеялся. Он задыхался от смеха, оба свидетеля смотрели на него удивленно. Тимар налил ему, предложил выпить, причем предложил таким жестом, будто он в курсе его дел, как человек, достаточно испытавший и, по-видимому, не без потерь выбравшийся из жизненного водоворота. Мой директор бросил на меня тревожный взгляд, говоривший, что на свадьбе хохот неуместен. Когда он отвел глаза, меня тоже разобрал смех, и вот мы с Балинтом сидели на противоположных концах стола и, глядя друг на друга, покатывались от хохота. Я не помню уже, какая стояла погода, но, кажется, такая же великолепная, как и в этот день.
Розы в доме уже не было, и это было обидно. Я любила ее и болезненно переживала, что пришлось в ней разочароваться. Роза много помогала всем нам, ухаживала за нами обеими с самого рождения; мама либо так слабо завертывала нас, что мы то и дело выбивались из конверта, либо просто забывала нас перепеленать: если мы кричали, ей всегда казалось, что у нас болит живот, и она отпаивала нас ромашковым чаем, — поить поила, а завернуть в чистое не догадывалась. Я тоже очень боялась воздушных тревог, однако далеко не в такой мере, как взрослые, и просто удивлялась, как это можно от страха ронять свое достоинство. Мне было трудно представить себе смерть, тем более свою собственную. А Роза в смятении решилась на такой шаг, какого от нее никто не ожидал, ведь у нас ей не просто нравилось, она была в восторге от нашей матери и все ее выходки и смены настроения воспринимала как веселый цирк: и вот она покинула нас. Ее уход означал, что теперь весь дом ложился на нас, то есть на отца и на меня, пока отца не призвали в армию; а позднее, когда призвали и его, на одну меня. Наша мать, которая в порыве искреннего прекраснодушия клялась, что мы можем во всем положиться на нее, либо не делала ничего, либо так, что мне легче было все сделать самой, чем исправлять то, что она натворит. Бланку пришлось почти полностью освободить от домашней работы, приближались выпускные экзамены, которые нужно было сдать как можно приличнее потому что ее ожидало место в той самой больнице, где уже несколько месяцев как начал врачебную практику Балинт. Бланка в дикой панике перебирала экзаменационные билеты, всякий раз обнаруживая, что не помнит ничего из выученного накануне, и у меня не хватало духу требовать от нее помощи по дому.
Майор только ради нашей помолвки смог на три дня отпроситься с фронта, своего денщика он оставил на улице; от их семьи в приготовлениях участвовала госпожа Темеш, а от Хельдов, у которых хватало своих забот и уже давно не было возможности держать прислугу, пришла Генриэтта. Накануне мы не ложились до поздней ночи, работали, и даже моя мама, любившая поспать, так разволновалась по поводу предстоящего замужества дочери, что, пристроившись на краю дивана, праздно глядела, как мы трудимся, и время от времени громко предлагала какое-нибудь блюдо, по большей части заведомо неосуществимое, однако мы слушали ее с такой же радостью, с какой она об этом говорила. Отец мой в тот вечер исполнял роль отца невесты с самозабвеньем, удовольствием и каким-то умилением, он то заглядывал в комнату к Бланке, которой было приказано сидеть за книгами, то на минутку подсаживался к матери — отдохнуть. Когда мы кончили, он пошел проводить Генриэтту до ворот дома Хельдов, ведь иначе дядюшка Хельд не отпустил бы ее к нам. Ночное и даже вечернее время считалось у Хельдов опасным, и хотя дядю Хельда все еще ограждали медали, полученные в первую мировую войну, он даже днем не выпускал Генриэтту на улицу.
Я стояла у окна и смотрела в сад. Теперь-то я знаю, что это было за время, а тогда не догадывалась, ведь лишь задним числом спохватываешься, как бы хорошо растянуть мгновение, пока это еще можно и легко сделать. А я эти мгновения упускала, не пыталась их задержать, спешила, хотела, чтоб они быстрей проходили: поскорее бы проглотить завтрак, сбегать послушать мессу, а потом пойти домой, сесть за праздничный обед, который все из-за того же дядюшки Хельда и его домочадцев был именно обедом, а не ужином, и пусть вокруг будут все, кого я люблю, потому что сегодня я живу полной жизнью, и лишь один день будет еще полнее — тот, когда я выйду замуж. Поскорее бы все наступило,
И это наступило.
Те, кто окружал меня в тот день, либо навечно, либо на долгое время запечатлелись в моей памяти такими, какими я их увидела, в том порядке, в каком они входили или появлялись. Вот Бланка, она поднимает на меня глаза, зевает, потом, когда до ее сонного сознания доходит, какой нынче день, она раскрывает мне свои объятия, я подбегаю к ней, целую, и ее по-детски круглое личико расплывается в улыбке. Я знала, что не только я, но и Бланка и Генриэтта были когда-то влюблены в Балинта, но не видела в них опасных соперниц, не сердилась на них. Балинт возбуждал такие чувства, сам того не желая: в него нельзя было не влюбиться. И в тех глазах, что смотрели на меня тем ранним утром, не было ни зависти, ни печали; Бланка, будь она сама невестой, не могла быть счастливее. Потом я много раз вызывала в памяти только что проснувшуюся Бланку, так же как и вошедшую к нам Темеш, — я открывала ей калитку, а она стояла с огромным противнем в руках, смеялась, и от нее веяло силой, бодростью и спокойствием. Казалось невероятным, чтоб у той Темеш могло быть хоть одно из теперешних лиц — то заплаканное или испуганное, то вкрадчивое, жадное или вообще лишенное выражения. В ту пору я не знала еще, что некоторые люди умирают много раньше, чем наступает их действительная смерть, я и понятия не имела о том, что вместе с последним подлинным выражением их лиц кончается последний день их подлинной жизни.
А вот моя мать. В тот день, пожалуй, я впервые увидела, какова она, если возьмет себя в руки. Она выглядела опрятной, по-настоящему отмывшейся, — приложила, по-видимому, уйму стараний, чтоб привести в порядок свои волосы и платье. Когда она подошла и остановилась передо мной, — мне улыбалось шаловливое дитя, совсем маленькая девочка, которая знает, как много с ней хлопот, зато посмотрите, какая она сегодня чистенькая и аккуратненькая. За завтраком она очень мило и чинно поела, не позволила себе ни одной глупости, ни одной из своих сногсшибательных выходок, словно приуготовляла себя к торжественному обеду, — не дай бог напугать майора или дать кому-нибудь повод думать, будто дочь Элекеша все-таки не достойна сына Биро.
Отец порой поглядывал на нее с изумлением и гордостью, почти влюбленно. Благостное спокойствие отца чистой безмятежностью наполнило тот день, когда он смог почувствовать, что дочь его не только удачный ребенок но и вся жизнь ее не может не сложиться счастливо. Мне казалось, что до сих пор отец бессознательно ждал какого-то знамения свыше — знака, что господь доволен им и готов признать ту неустанную честную работу, которую он исполнял, и теперь наступил наконец день, день моей помолвки, когда отец почувствовал, что признание пришло.
Хельдов я вижу всегда только со спины, потому что в тот день я поздно открыла окно и заметила их, когда они уже проходили мимо нашего дома — дядюшка Хельд, стройный, с густой шапкой русых волос, и тетушка Хельд — крошечная и худенькая. Я высунулась из окна, хотела крикнуть им, чтоб скорей возвращались обратно, не опаздывали к обеду, но раздумала. Я как раз занималась уборкой, в руках у меня была тряпка, на голове косынка, — вид для невесты неприличный. И теперь, как бы я ни старалась, я уже не могу восстановить в памяти их лица, вижу только, как они семенят рука об руку по направлению к церкви в конце улицы Каталин, все больше удаляясь от нашего дома, и когда они снятся мне, то и во сне я вижу их спины; во сне я всегда окликаю их, но и тут они не слышат, все идут и идут, пока не исчезнут из вида.
Балинт и Генриэтта пришли одновременно.
Теперь я уже не понимаю, почему именно тогда, а не раньше, я осознала, что ревную к Генриэтте, ведь, с тех пор как она переехала, она водилась не только с нами, но и с Балинтом. Что Балинт ни разу не побил ее, как нас с Бланкой, меня нисколько не удивляло, таких, как Генриэтта, бить нельзя, слишком она была тихоней, трусихой, притом самой маленькой из нас. Если Бланку так и хотелось поколотить, ущипнуть за ногу, шлепнуть по попке, то Генриэтта таких желаний не вызывала. В подобные минуты Балинт мог стукнуть и меня, но это прекратилось сразу после того спектакля, где он играл гусара, хотя мы еще не сознавали, почему нехорошо дергать и мучить друг друга, а точнее, почему это так поразительно приятно, однако драться перестали и больше никогда не дрались. Позже, когда мы уже оба поняли, что влюблены, каждый старался меньше задирать другого, насколько это было возможно.