Александр Кабаков - Все поправимо: хроники частной жизни
Вот он, вот штурвальчик на дверце, повернуть, так, вот ружье. Очень хорошо, а патроны? И помню ли я, как надо заряжать эту штуку? Вроде бы помню. Патроны должны быть в коробке где-то внизу, я наклоняюсь, светя телефоном, и нахожу картонную коробку сразу. Теперь уж придется все остальное делать в абсолютной темноте, одной рукой не справлюсь.
Минут пять я вожусь с оружием, удивительно, но все удается, во всяком случае, мне кажется, что ружье заряжено. Я передергиваю затвор, его оглушительное клацанье слышно, наверное, не только в доме, но и на километр вокруг, но мне все становится безразлично.
Теперь пусть все будет, как будет. В конце концов, сегодня днем я узнал все самое важное, и уже не важно, чем и когда завершится моя жизнь.
Я прислушиваюсь к себе и не слышу ничего. Ни страха, ни сожалений — пусто.
За Ниной присмотрит Ленька, вот наконец и помирятся.
Куда-то делся телефон, но он мне больше не нужен, я легко нахожу проход между машинами, сильно толкаю ворота, они приоткрываются, и я выхожу во двор.
Льет дождь. Все окна в доме светятся.
Ладно, я готов.
Я останавливаюсь сразу перед гаражными воротами, чтобы успеть спрятаться за железной створкой.
И стреляю в небо.
Так, передернуть затвор, как они это делают в кино, одной рукой, так не получится, надо тянуть второй, ага, гильза вылетает и падает в траву, отлично, я снова готов.
В какое окно целиться? Или ждать, как они отреагируют на первый выстрел?
Разлетается стекло в окне кабинета, и я вижу белые с оранжевым вспышки в раме этого окна, слышу негромкие хлопки, один, второй, третий, я стою, забыв про ружье, ствол его смотрит в небо.
Два удара в левую ногу над коленом. Будто налетел на острый штырь. Боль входит в ногу и растекается по всему телу, вверх, она перехватывает глотку, я задыхаюсь и падаю, ружье отлетает в сторону.
Странно, я лежу на земле, но у меня кружится голова и пустеет в животе, будто я смотрю вниз с какой-то жуткой высоты.
От дома доносится крик, кричит женщина.
Нина.
Я поднимаю голову и вижу свою жену, стоящую в проеме разбитого окна, осколки стекла сверкают, свет стал ярче, и я отчетливо вижу ее лицо.
И ничего больше. Тишина, только шуршит дождь.
Я ползу по лужам к дому, потом встаю, делаю несколько шагов. Я могу идти, нога почти не болит, только немеет, и я не могу ее сгибать. Перед крыльцом я оступаюсь и снова падаю, вползаю по ступенькам, толкаю дверь, ползу по полу холла. В ярком свете я вижу, как быстро намокает левая штанина, на ковре после меня остается темный широкий след. Голова кружится и тошнит.
Нина стоит на верхней площадке лестницы и смотрит на меня. Ее правая рука висит вдоль тела, как мертвая.
Принеси полотенце перетянуть ногу, прошу я ее. Она уходит, я подползаю к лестнице и сажусь, опираясь спиной о нижнюю ступеньку. Что-то привлекает мое внимание, но я не понимаю, что. Что-то на лестнице… Я поворачиваю голову, насколько могу, и вижу валяющийся на третьей ступеньке снизу пистолет. Откуда он взялся в нашем доме, этот немного облезлый «Макаров»?
Нина спускается по лестнице и садится рядом со мною, в левой руке у нее большая белая тряпка, правая висит неподвижно. Я не нашла полотенце, говорит она, это моя ночная рубашка, но тебе придется перевязывать самому, у меня не действует правая рука, что-то случилось от стрельбы. Не двигай ею и придерживай левой, говорю я, чтобы она не двигалась, может быть, перелом. Это от отдачи, говорит она, я уже забыла, как надо стрелять. А стреляешь метко, говорю я, пытаясь перетянуть ногу рубашкой, но у меня не хватает сил, и от каждой попытки силы убывают. Ты разве не помнишь, говорит она, в Заячьей Пади меня отец… Бурлаков брал с собою на стрельбище, учил, я стреляла из мелкашки лучше всех в классе.
Наконец мне удается крепко перетянуть ногу, в этот момент боль делается невыносимой, и я на секунду теряю сознание.
Потом мы сидим с Ниной рядом и ждем, когда приедут милиция, «скорая» и Ленька, Нине удалось кое-как справиться с телефоном одной рукой. Тряпка на моей ноге промокла бурым, но понемногу кровь вроде бы останавливается.
Мы сидим и разговариваем впервые за все эти проклятые годы.
А телефон твой, почему он отвечает по-итальянски? Я забыла его в гостинице, я прилетела вчера, даже хотела тебе позвонить и сказать, но, когда собралась, Гена уже уехал, а я твоего номера не помню, в моем мобильном он записан, а здесь я не нашла и решила ждать, а вечером начали подъезжать какие-то машины, представляешь, одна за другой, постоят у ворот и уезжают, очень страшно. Но почему ты стреляла в меня? Ну, я же говорю, подъехала незнакомая машина, какой-то человек крадется. И собаки, понимаешь, собаки не узнали тебя, они спрятались в моей комнате, как от чужого, помнишь, когда приходил ветеринар, мы их не могли найти. А пистолет-то откуда? Я взяла его в Гениной комнате, я подумала, что он мог его оставить, спрятать там где-нибудь, не будет же он ездить с пистолетом в электричке, и точно, кобура и все эти ремни, они лежали под его матрацем, но я сразу нашла.
Она нянчит левой свою правую руку и постанывает, подвывает между словами, а я мучаюсь от тошноты и время от времени уплываю куда-то, выключаюсь на мгновение, но мы не прерываем разговора.
Правда, хорошо, что теперь мы можем разговаривать? А то вырубились бы оба. Знаешь, у меня новость: у нас теперь нет денег, представь себе, ни копейки, все счета пусты, можешь себе представить? Не могу, как это случилось, ты точно знаешь или просто предполагаешь? Нет, все точно, так бывает, хакер взламывает счет ну, прямо со своего компьютера, сидит где-нибудь здесь, в Москве, и взламывает мой цюрихский счет, или женевский, и все деньги мгновенно уходят на какой-нибудь другой счет, с него на третий, и ничего не найдешь, их сразу снимают, промежуточные счета закрывают, и все. Там был один парень, и одна немка мне все объяснила. Потом я тебе все расскажу. Понимаешь, просто взломали счета, а с банков ничего не получишь, в суде они выиграют, швейцарские судьи никогда не станут на сторону русского, потому что мы все мафия, понимаешь? Нет, я ничего не понимаю, что же теперь будет? На что мы будем жить? Не бойся, будем как-нибудь жить. Я уже почти придумал, как. Понимаешь, я уверен, что счета Игоря тоже вскрыли. И я решил вот что: пусть Киреевы сдают свою здешнюю квартиру и едут жить в Прагу, в нашу. Ты не против? А сюда, в дом, пусть переезжают Ленька с Ирой, они и за собаками присмотрят. А нам с тобой место я тоже придумал, только ты не возражай сразу. Я и не возражаю, ты разве не знаешь, что я могу жить где угодно, ты разве не помнишь?
Я киваю, конечно, я все помню, я киваю, стараясь получше разглядеть ее, самую красивую девочку в классе. Седые ее волосы против света отливают золотым. Как раньше. Она изменилась меньше, чем я.
Кружится голова, совсем онемела нога, я хочу сесть поудобнее, но мне не удается, я сползаю и ложусь боком на ковер, вот и хорошо, теперь можно заснуть, и боль пройдет.
Но тут раздается грохот, распахивается дверь, и меня окружают ноги в мокрых и грязных ботинках, ага, «скорая» и милиция приехали вместе, а вот и Ленька, держись, дед, говорит он, все обошлось, обе пули в мякоть, сейчас в больницу, и все будет в порядке, сердце-то как, нормально сердце, отвечаю я, а что у матери с рукой, перелом, нет, просто локоть выбила, ну, вы даете, родители, Ленька качает головой, чуть друг друга не постреляли, ну, вы даете.
Меня на носилках впихивают в «уазик» «скорой», рядом садится девушка в белом халате. А жена, где моя жена, спрашиваю я, не волнуйтесь, мужчина, говорит медсестра или врач, ее ваш сын повез на своей машине, они вперед нас будут. Я хочу спросить, значат ли ее слова, что нас везут в одну больницу, но тут «уазик» дергается, начинает разворачиваться, я чуть не сваливаюсь набок со своих носилок, боль огнем обжигает ногу, и я теряю сознание, а когда прихожу в себя от нашатыря, который сует мне в лицо медсестра, то уже не помню своего вопроса и думаю только о боли.
Остается только боль, думаю я. Боль остается, пока жив.
Потом я не то снова теряю сознание, не то засыпаю.
Эпилог. Дом престарелых
Весь день шел мелкий сухой снег, к вечеру он засыпал все тонким ровным слоем. Вечером Салтыков провожает сына и невестку, приезжающих каждую неделю. Накинув теплую куртку поверх тренировочного костюма, в котором ходит всегда, Салтыков стоит в дверях корпуса и, щурясь в белесую, словно вылинявшую от снега темноту, смотрит, как молодые садятся в машину, как едва различимо машут ему из-за стекол, как машина разворачивается, оставляя грязный след на белом…
Потом Салтыков возвращается в вестибюль, пересекает его, тяжело опираясь на палку, — к ночи нога начинает ныть, садится на диван в дальнем углу. В вестибюле по вечернему позднему времени потушен почти весь свет, только торшер рядом с диваном, на котором устроился Салтыков, включен. Здесь можно рассмотреть конверт, который сын, вспомнив в последнюю минуту, сунул в карман куртки, можно даже прочитать письмо, если не забыл в палате очки… Очки на месте, висят на груди, Салтыков долго примащивается, чтобы свет падал, как надо, потом долго рассматривает конверт. Марка американская, обратный адрес тоже американский, но он ничего не говорит Салтыкову. А русский адрес бывшей салтыковской конторы написан без ошибок, но почерк явно не русский. С трудом оторвав узкую полоску с краю конверта, Салтыков вынимает листок, разворачивает его и начинает читать.