Витольд Гомбрович - Дневник
Среда
Ату его, ату правительство! Все всегда в оппозиции, и правительство всегда виновато. После свержения Перона идиллия разлилась по улицам: радость и умиление под флагами. Но это длилось неделю. Через неделю появилось 20 оппозиционных газет, и все они кричали аршинными заголовками: ПРАВИТЕЛЬСТВО ПРЕДАТЕЛЕЙ, НОВАЯ ТИРАНИЯ, ДОСТОИНСТВО ИЛИ СМЕРТЬ, ДОЛОЙ УНИЖЕНИЕ. А через три месяца у бедного генерала Арамбуру, президента, не было, наверное, и 10 % последователей (и лишь только когда он ушел, все сочли, что все-таки это был приличный человек).
Когда утром Фрондизи был избран подавляющим большинством, снова ликование, и снова через пару месяцев: «предатель», «продажный», «тиран»… И это еще самые деликатные из эпитетов…
Крикливость оппозиционной прессы достойна удивления.
Источники этих грустных явлений ищите, пожалуй, в упрощенной жизни, на громадных малозаселенных пространствах, где многое можно себе позволить безнаказанно, поскольку в конце концов «авось, обойдется». Если частная жизнь американца пока еще отмечена некой последовательностью, и известно, например, что не почини он крышу, ему будет лить на голову, то жизнь общественная, политическая, более широкая и высокая становится чем-то вроде Диких Полей: можно орать, бесчинствовать, резвиться, поскольку если нет логики, то нет и ответственности, а со страной ничего не случится, потому как большая она… Вот почему расцветают демагогия, фразеология, политический лунатизм, иллюзии, теории, фобии, мании, мегаломании, причуды, и более всего — самая обычная viveza[163] (обманывать — это мы, а не нас!). Болтун десятилетиями может молоть вздор, украшенный самой дешевой фразой, и никогда жизнь не разоблачит его, потому что здесь коллективная реальность разжижена, и такой говорун до старости будет греться в лучах славы.
Упрощенная жизнь порождает добродушие, умиление, наивность, беззащитность, нежность — всю ту мягкость, в которой она постепенно утопает. Однако общество, находящееся под угрозой мягкости, подсознательно чувствуя опасность, хочет защититься — вот откуда эта знаменитая viveza, эта ловкость, которая должна как-то подтянуть их к жизни, сделать вновь доступной для них реальность, спасти их от стыда, легковерности и наивности.
Написаны тома о психологии жителя Южной Америки, порой метафорические, но почти всегда слишком «глубокие» (знание о человеке или народе не всегда бывает глубоководной рыбой), порой окрашенные смачным мистицизмом местного производства (например, что в молчании аргентинца скрывается некая, пока еще не открытая истина). Ладно, пусть же это будет самым бездонным там, где это нужно, но зачем искать бездонность на ровной дороге? На девяносто процентов Аргентину и Южную Америку можно объяснить образом их жизни, той жизни, которая в целом, несмотря на все их сетования, легче жизни на других континентах.
Суббота
А вот так они тонут в коллективной реальности, так она становится для них фантастической, не поддающейся пониманию.
Я в Тандиле, веду разговор с неким владельцем прекрасной виллы, руководителем большого предприятия, человеком опытным. Спрашиваю: как вы полагаете, сколько человек было убито в Кордобе во время революции 16 сентября? Немного подумав, он сказал: двадцать пять тысяч.
В Кордобе, надо сказать, произошло единственное вооруженное столкновение этой революции; в нем участвовали два пехотных полка, артиллерийская школа и еще пара воинских подразделений. Сражение состояло в длившейся двое суток перестрелке из легкого стрелкового оружия. Числа погибших не обнародовали, но если таковых было триста, то много… А этот говорит мне: двадцать пять тысяч! Двадцать пять тысяч? Потрясающая бездумность: он хоть на мгновение представил себе, что такое двадцать пять тысяч трупов?
В Гойя (Коррьентес), когда я сказал, что 16 июня <19>55 года во время бомбардировки Каса Росада в Буэнос-Айресе погибло двести человек, на меня посмотрели как на сумасшедшего. По их мнению, не меньше пятнадцати тысяч! Пятнадцать тысяч! Я позволил себе риск утверждать, что вся революция 55-го года стоила, к счастью, не более нескольких сотен жизней, да и то по большей части, видимо, из-за ДТП (потому что многие убегали, а другие их преследовали). Это их очень обидело.
В Сантьяго один студент-юрист из Тукуманского университета совершенно серьезно уверял меня, что жителям Южной Америки Фрейд никак не может пригодиться: «Это европейское сознание, а здесь Америка».
В Тандиле один студент из Байя Бланка, коммунист, которого я спросил, не испытывал ли он когда сомнений, ответил: «Было дело, один раз». Я напряг слух в полной уверенности, что сейчас он скажет о концлагерях, об удушении свободы в Венгрии или развенчании Сталина. Но он заговорил о Кандинском, которого система предала анафеме, а попросту — отставили за абстрактное искусство. Лишь это счел он непорядком…
Глупость? Нет, они вовсе не глупы. Вот только мир, выходящий за рамки конкретики семьи, дома, друзей, заработка, для них как бы не существует. Он не сопротивляется. Не карает за ошибку, а потому ошибка становится неопасной. В конце концов, двадцать пять тысяч или триста — это почти одно и то же. В такого типа разговорах они — сибариты, истинному они предпочитают то, что приятно говорить.
Однако приближается момент, когда Действительность начинает показывать зубы. Так, в Аргентине после десяти лет бесхозяйственности, повышения зарплат, безумного разрастания чиновничьего аппарата, печатания бумажных денег показалось дно кошелька, и разразился такой кризис, какого еще не было в истории страны. Как же трудно им это понять! До сих пор большинство убеждено, что правительство нарочно не хочет обеспечить благосостояние народа. Политическая неискушенность этого народа бросается в глаза, он страдает дальтонизмом, он не в состоянии отличить того, что в политике стоит в первом ряду и важно, от второстепенного и пустякового.
Хотя от рождения они превосходные реалисты…
Понедельник
Через несколько месяцев после моего прибытия в Аргентину в 1939 году группка мелких литераторов, с которыми я подружился, пыталась уговорить меня выступить с лекцией в Театро дель Пуэбло. Я тогда еще понятия не имел об Аргентине. Я спросил, что это за театр. «Первоклассный, — ответили мне, — на таких лекциях бывает элита, сливки общества!» Приняв это во внимание, я решил подготовить высокоинтеллектуальный доклад на тему «Культурный регресс в менее известной Европе», написал его по-французски с тем, чтобы его перевели на испанский.
Я намеренно не упомянул там ни единым словом Польшу, поскольку время тогда было трагическое, сразу после сентябрьских событий… насколько я помню, речь шла о том, каким образом можно было бы использовать нахлынувшую на центральную и восточную Европу волну варварства для ревизии основ нашей культуры.
На это мое начало в Аргентине я смотрю сегодня как на темноту, покрывшую трагикомическое qui pro quo[164]. Что же произошло? Появляюсь в театре — аншлаг — с жутким акцентом зачитываю свой доклад — аплодисменты — довольный собой, возвращаюсь в ложу, зарезервированную за мной, и нахожу там знакомую аргентинку, балерину, декольтированную и в монистах. Пришла посмотреть. Я уже снимаю пальто с вешалки, чтобы выйти с ней вместе, но замечаю, что на эстраду выходит какой-то тип и разливается так, что аж приятно. Ничего не понимаю, слышу только «Polonia»[165]. Аплодисменты, воодушевление. После чего на подиум выходит еще один тип и прерывает речь того, размахивает руками, а публика кричит. Ничего не понимаю, но очень доволен, что мое выступление, которое вертелось вокруг меня, словно муха около носа, когда я читал его, вызвало такое оживление. И тут — что же это такое? — встает наш министр[166] и вместе с другими сотрудниками посольства покидает зал. Ой, что-то нехорошее творится!.. Новые выступления, атмосфера накаляется, выкрики, кто-то обращается ко мне: «А почему вы отмалчиваетесь? Ведь на Польшу нападают!»… Ничего себе! Как же мне реагировать, если все сказанное ими для меня китайская грамота?
На следующий день — скандал. Как оказалось, мое выступление было использовано коммунистами для нападок на Польшу. Выяснилось также, что слегка коммунизированная «интеллектуальная элита» оказалась не такими уж сливками, в результате чего нападки на «фашистскую Польшу» не отличались изысканностью и высказывались такие глупости, как например, что в Польше вообще нет литературы и что единственный польский писатель — это Бруно Ясенский. В ужасе побежал я в посольство; меня приняли холодно, чуть ли не с обвинениями в саботаже или даже в предательстве. Напрасно я оправдывался, что директор театра, г-н Барлетта, забыл меня предупредить, что, согласно обычаю, чтение доклада завершается дискуссией (у меня нет повода думать, что он намеренно не сказал мне об этом; впрочем, я не считал его коммунистом, поскольку он позиционировал себя — и до сих пор позиционирует — как правого и просвещенного, но прогрессивного гражданина, непредвзятого и справедливого, противника империалистов и друга народа; когда во время венгерской революции непредвзятость, справедливость и благородный антиимпериализм г-на Барлетты склонили его в сторону русских танков, я потерял к нему остатки доверия).