Томас Вулф - Взгляни на дом свой, ангел
— Неужели вы нас покидаете, мистер Моррис?
— Привет, Джим. Нет, мне нужно в Ричмонд на несколько дней.
Но даже серая погода их жизней не могла свести на нет возбуждения этой жаркой колесницы, устремленной на восток.
— Отправление!
Он встал, дрожа.
— Через несколько дней, милый! — Она взглянула на него и сжала его руку маленькими ладонями в перчатках.
Вы напишете, как только приедете? Пожалуйста!
Да. Завтра же.
Он вдруг наклонился к ней и прошептал:
— Лора, ты вернешься. Ты вернешься.
Она отвернула лицо и горько заплакала. Он снова сел рядом с ней; она обняла его крепко, как ребенка.
Милый, милый! Не забывай меня!
Никогда. Вернись. Вернись.
Соленые отпечатки ее поцелуя на его губах, лице, глазах. Он знал, что это потрескивает огарок времени. Поезд тронулся. Он слепо бросился в проход, задушив в горле крик:
— Вернись!
Но он знал. Ее крик преследовал его, как будто он что-то вырвал у нее из рук.
Через три дня он получил обещанное письмо. На четырех страницах, в бордюре из победоносных американских флажков, — вот это:
«Милый!
Я добралась до дома в половине второго и так устала, что не могла пошевелиться. В поезде мне так и не удалось уснуть, в пути он раскалялся все больше. Я добралась сюда в таком ужасном настроении, что чуть не плакала. Литтл-Ричмонд кошмарен — все выгорело, и все разъехались в горы или к морю. Не знаю, как я вытерплю неделю! („Хорошо, — подумал он. — Если жара продержится, она вернется раньше“.) Какое блаженство было бы вдохнуть сейчас горный воздух. Можешь ли ты разыскать наше место в долине? („Да, даже если бы я ослеп“, — подумал он.) Обещаешь следить за своей рукой, пока она не заживет? Когда ты ушел, я очень расстроилась, потому что забыла сменить вчера повязку.
Папа очень обрадовался мне: он сказал, что не отпустит меня больше, но не волнуйся, я в конце концов настою на своем. Как всегда. У меня здесь совсем не осталось знакомых: все мальчики ушли в армию или работают на верфях в Норфолке. Большинство моих знакомых девушек или выходят замуж, или уже вышли. Остались одни дети. (Он вздрогнул: „Такие, как я, или старше“.) Кланяйся от меня миссис Бартон и скажи своей маме, чтобы она не работала так много в раскаленной кухне. А все крестики внизу — для тебя. Угадай, что они означают.
Лора».
Он читал ее прозаическое письмо с застывшим лицом, впивая каждое слово, точно лирические стихи. Она вернется! Она вернется! Скоро.
Оставался еще листок. Ослабев от пережитого волнения, он успокоенно взял его в руки. И там нашел неразборчиво нацарапанные, но зато ее собственные слова, словно выпрыгнувшие из старательной бесцельности этого письма:
«4 июля.
Вчера приехал Ричард. Ему двадцать пять лет, он работает в Норфолке. Я уже почти год обручена с ним. Завтра мы уедем в Норфолк и обвенчаемся там без шума. Мой милый! Милый! Я не могла сказать тебе! Пыталась, но не смогла. Я не хотела лгать. Все остальное правда. Все, что я говорила. Если бы ты был старше… но какой толк говорить об этом? Постарайся простить мне, но не забывай меня, пожалуйста. Прощай, да благословит тебя бог. Любимый мой, это был рай! Я никогда не забуду тебя».
Кончив письмо, он перечитал его еще раз, медленно и внимательно. Потом он сложил его, положил во внутренний карман, ушел из «Диксиленда» и через сорок минут поднялся к ущелью над городом. Был закат. Огромный кроваво-красный край солнца опирался на западные горы, на поле дымной пыльцы. Оно уходило за западные отроги. Прозрачный душистый воздух омылся золотом и жемчугом. Огромные вершины погружались в лиловое одиночество: они были как Ханаан и тяжелые виноградные гроздья. Автомобили жителей долины карабкались по подкове дороги. Спустились сумерки. Вспыхнули ярко мерцающие огоньки города. Тьма пала на город, как роса; она смывала горести дня, безжалостное смятение. Со стороны Негритянского квартала доносились едва слышные рыдающие звуки.
А над ним в небесах вспыхивали гордые звезды; одна была особенно большой и близкой, он мог бы достать ее, если бы взобрался на вершину за домом еврея. Одна, как фонарь, повисла над головами людей, спешащих домой. (О Геспер, ты приносишь нам благое…) Одна мерцала тем светом, который падал на него в ту ночь, когда Руфь лежала у ног Вооза, одна светила королеве Изольде, одна — Коринфу и Трое. Это была ночь, необъятная задумчивая ночь, матерь одиночества, смывающая с нас пятна. Он омылся в огромной реке ночи, в Ганге искупления. Его жгучая рана на миг исцелилась: он обратил лицо вверх к гордым и нежным звездам, которые делали его богом и песчинкой, братом вечной красоты и сыном смерти — один, один.
— Ха-ха-ха-ха-ха! — хрипловато смеялась Хелен и тыкала его в ребра. — Значит, твоя девушка взяла и вышла замуж? Она провела тебя. Тебе натянули нос.
— Что-о-о? — шутливо сказала Элиза. — Да неужто мой мальчик стал, как говорится (она хихикнула, из-за ладони), ухажером? — И она поджала губы с притворным упреком.
— О, бога ради! — пробормотал он сердито. — Кем это говорится?
Нахмуренные брови разошлись в сердитой усмешке, когда он встретился глазами с сестрой. Они рассмеялись.
— Вот что, Джин, — серьезно сказала Хелен, — забудь об этом. Ты же совсем мальчик. А Лора — взрослая женщина.
— Видишь ли, сынок, — сказала Элиза с некоторым злорадством, — она же с тобой просто шутила. Дурачила тебя, и все.
— Ну, перестань!
— Не унывай! — весело сказала Хелен. — Твое время еще придет. Ты забудешь ее через неделю. Будет еще много других. Это телячья любовь. Покажи ей, что ты не хлюпик. Пошли ей поздравительное письмо.
— Конечно, — сказала Элиза. — Я бы обратила все это в веселую шутку. Я бы не показала ей, что принимаю это к сердцу. Я бы написала ей как ни в чем не бывало и посмеялась бы надо всей историей. Я бы им показала! Вот что я бы…
— О, бога ради! — застонал он, вскакивая. — Неужели вы не можете оставить меня в покое?
Он ушел из дома.
Но он написал ей. И едва крышка почтового ящика захлопнулась над его письмом, как его ожег стыд. Потому что это было гордое хвастливое письмо, начиненное греческими и латинскими цитатами, полное отрывков из стихов, вставленных в текст без всякого смысла, без толку, из одного только явного и жалкого стремления показать ей блеск своего остроумия, глубину своей учености. Она пожалеет, когда поймет, кого она лишилась! Но на мгновение, в конце его бешено бьющееся сердце смело все преграды:
«…и я надеюсь, что он достоин получить тебя, — он не может быть равен тебе, Лора, этого не может никто. Но если он понимает, что он приобрел, это уже нечто. Какое ему выпало счастье. Ты права — я-слишком молод. Я бы с радостью отрубил себе сейчас руку, лишь бы стать на десять лет старше. Бог да благословит и хранит тебя, милая, милая Лора.
Что-то во мне готово разорваться. Тщится — и не может. О господи! Если бы только! Я никогда не забуду тебя; Теперь я затерян и никогда уже не найду пути. Ради бога, напиши мне хоть строчку, когда получишь мое письмо. Скажи мне, какое имя ты носишь теперь, — ты же этого не сказала. Скажи, где ты будешь жить. Не покидай меня совсем, молю тебя, не оставляй меня совсем одного».
Он послал письмо по тому адресу, который она оставила ему, — это был адрес ее отца. Неделя сменялась неделей: изо дня в день он в судорожном напряжении ждал утренней и дневной почты и погружался в ядовитую трясину, вновь не получив ни слова, — к этому сводилась теперь вся его жизнь. Июль кончился. Лето пошло на убыль. Она не ответила.
На темнеющей веранде в ожидании еды качались постояльцы — качались от смеха.
Постояльцы говорили:
— Юджин потерял свою девушку. Он не знает, что ему делать, он потерял свою девушку.
— Ну-ну! Так он потерял свою девушку?
Толстая девчонка, дочка одной из двух толстых сестер, чьи мужья служили счетоводами в чарлстонских отелях, прыгала перед ним в неторопливом танце, и ее толстые икры коричневого цвета вспыхивали над белыми носочками.
— Потерял свою девушку! Потерял свою девушку! Юджин, Юджин, потерял свою девушку!
Толстая девчонка запрыгала обратно к своей толстой матери, ожидая одобрения: они посмотрели друг на друга с самодовольными улыбками, дрябло повисшими на мясистых губах.
Не обращай на них внимания, парень. В чем дело? Кто-то отбил у тебя девушку? — спросил мистер Хэйк, торговец мукой. Это был молодой франт двадцати шести лет, куривший большие сигары; его лицо сужалось к подбородку, высокий купол головы с проплешиной на макушке был покрыт жидкими белокурыми волосами. Его мать, грузная соломенная вдова лет пятидесяти с могучим рубленым лицом индианки, огромной гривой крашеных желтых волос и грубой улыбкой, полной золота и сердечности, мощно качалась и сочувственно похохатывала: