Николай Сухов - Казачка
И молодой Абанкин, Трофим, «отмочил штуку», по Фениному выражению, совсем не потому, что был пьян, как она уверяла. Он вовсе не был пьян. Хотя то, как он вел себя, и могло породить такие толки: уж слишком это трудно было ожидать от него.
Когда во двор к ним гурьбой ввалились хуторяне и, не торопясь, по-хозяйски начали выкатывать и вытаскивать из-под навеса инвентарь, который как по осени был туда сложен, так и лежал без дела, Трофим сам принялся помогать. Но как помогать? Хватал железные с кривыми зубьями бороны, вышвыривал их. Первая полетевшая борона, шлепнувшись и ковырнув унавоженную землю, размозжила голову неосторожной курице. Затем на эту борону с пронзительным дребезгом и скрежетом посыпались другие. Хватал за оглобли конные грабли — и те от его толчков гремели и повизгивали на ржавых осях.
— Тащи! Круши! Все разом! Заодно! — раскрасневшись, болтая чубом, бегая и суетясь в каком-то остервенении, выкрикивал он, на что дед Парсан, присутствовавший при этом, заметил ему:
— Полегче, полегче, Трофим Петрович! Уж не думаешь ли ты, грец тебя возьми, что ревком кормить тебя станет?
А сегодня к Наде — то есть не то чтобы именно к ней, а вообще к Парамоновым — заходила Варвара Пропаснова. Надя была в горнице, лежала на кровати, чувствуя близость схваток. (Молодожены по настоянию семьи помещались в горнице, а Настя с Алексеем свою кровать перенесли в хату.) Варвару встретил Мишка, дежуривший одновременно и при сестренке и при тете Наде. Он покачивал зыбку, размахивал учебником «Вешние всходы» и звонко декламировал:
О, как бы был счастлив свет этот старый,Да люди друг друга попять не хотят…
Из-за неплотно прикрытой двери Надя слышала, как Варвара, которую она узнала по голосу, похвалив Мишку за хорошее чтение, назвав его молодцом и маминым помощником, спросила: «Дядя Федя дома?» И, получив ответ, что его нет, хотела было уйти. Надя окликнула ее, пригласила к себе и оживилась, когда та вошла.
Они не виделись уже давненько, с зимы. Заботливо осведомившись друг о дружке, порадовались и погоревали в одно и то же время. Жизненные тропы их, как известно, тянулись бок о бок, а местами даже и соприкасались. Вспомнили невольно и о том тяжком в недавнем прошлом у каждой, что, поднимаясь иногда из забытья, все еще глодало сердце, и про то милое, светлое, незабываемое, которого понемножку у обеих позади было и при мысленной оглядке на которое на душе у них становилось и хорошо и грустно. Из разговора Надя так и не поняла, зачем Варваре был нужен Федор, и когда та встала с табуретки, спросила:
— У тебя, Варвара Григорьевна, дело какое-нибудь к мужу?
— По правде, особого нет дела, — призналась та. — Просто хотела сказать ему, Федору Матвеичу, спасибо большое — и от детишек своих, и от себя. Поблагодарить его хотела. Ведь мы свет белый по-иному увидели. Старший-то мой, Ванюшка, уже понимает: «А что, мама, — спрашивает он, — с нас кожу дядя Абанкин не сдерет, если вернутся энти… какие ускакали?» — «Глупый, говорю, теперь власть у нас народная, советская, и нас, бедных, в обиду не даст».
Глаза у Нади заволокло слезами — ее внезапно охватило волнение. Голос ее дрожал и прерывался, когда она сказала:
— Вот ее-то… ее-то вот, Варвара Григорьевна… Советскую власть и надо нам с тобой благодарить. И тебе и мне одинаково. Не Федора, нет. Федор — человек маленький. Ленина надо нам с тобой благодарить. Вот кого! Ему, Ленину, надо говорить спасибо. А что касается… Абанкины, Поцелуевы… Что касается этих… — голос у Нади зазвенел, стал запальчивым, а глаза, все еще влажные, вспыхнули злобой. — Будет с них, повластвовали! Они-то ждут не дождутся содрать с нас кожу. Спят и видят. Да только не выйдет этого. Нас много, Варвара Григорьевна. Не выйдет!
Гневная, возбужденная, она зачем-то встала, спустив резким движением на пол ноги. Но тут же вскрикнула и обмякла вся, изогнулась. Лицо ее мгновенно покрылось мертвенной бледностью. Стоя боком к кровати, уцепилась руками за пестрое лоскутное одеяло и, стаскивая его, поползла обратно, на постель. С великим напряжением, не разгибаясь, все же дотянулась головой до подушки и уткнулась в нее залоснившимся от пота лбом.
Варвара оторопело уставилась на нее.
— Зови-и… скоре-ей… Устинь… Михайловну… Настю… — с трудом различила она протяжное, стенящее и, только теперь поняв, что случилось, с готовностью бросилась из комнаты.
…А под вечер, когда в хату вошел Федор, вернувшийся сегодня раньше обычного, он услышал такое: в зыбке, под приспущенной ситцевой занавеской с большим увлечением задавала концерт Верочка, которую Мишка, как ни бился, никак не мог утишить, а в горнице, за закрытой дверью, словно бы эхо, раздавался такой же настойчивый, только вроде бы немножко потоньше голосок. «Уа-а, уа-а!..» — неслось из зыбки, «Уа-а!..» — отзывалось в горнице.
Федор удивленно поднял брови, прислушался. И вдруг лицо его, обветренное, бронзовое, с приметно закурчавившимся пушком усов, приняло странное выражение: испуг и радость на нем выразились одновременно.
— Миша, это как понять? — кивнув головой в сторону горницы, сказал он.
— А это… это…
Федор толкнул дверь в горницу, но в узком растворе появилась разрумянившаяся, взопревшая Баба-казак и, улыбаясь, загородила проход своей могучей фигурой.
— Обожди, обожди, Матвеич, успеешь, — ласково пробасила она, закрывая перед носом у него дверь. — Нельзя пока. С дочкой поздравляю! Истовая люценерка — митингу сразу открыла.
— В себя постарались, — со смехом сказала Настя, выйдя из горницы и подбегая к зыбке.
Федор молча потоптался перед дверью с растерянным, глуповато-улыбавшимся лицом. Отдавил подвернувшемуся коту лапу. И, не находя себе ни места, ни дела, закружился по хате.
— Значит, Любушка… Значит, Любушка!.. Лю-убуш-ка! — повторял он все громче, прислушиваясь к собственному голосу, к тому, как в старом отцовском доме звучит это новое имя.
Это было одно из тех двух имен, которые они с Надей заранее придумали, — мужское и женское: на оба случая.
II
По широкому в полосах пашни полю, источавшему пресноватые, а скорее, сладковатые запахи болдовника, вразброд двигались бычьи плуговые упряжки — десятка полтора или два. Федору, подъезжавшему верхом, они видны были все, даже те, самые дальние, что занимали полосу, крайнюю от суходола. День, ведренный, душный и совершенно тихий, был на исходе: солнце стояло уже вровень с накренившимся над обрывом одиночкой дубом, черным и корявым, еще не успевшим вырядиться в летний наряд. А пахари все еще поторапливали друг дружку, и по полю из конца в конец ползали чудовищных размеров тени. Слышались разноголосые понукающие крики.
Поле это — залежь, местами уже заросшая ковылем, отделенная от хутора грядой угрюмоватых курганов, — еще недавно принадлежало Абанкиным, и навечно. А теперь хуторяне по решению ревкома проводили здесь общественный посев: сеяли пшеницу для неимущих и сирот.
Неподалеку от абанкинского утепленного сарая — стан пахарей: фургоны с зерном в пологах, сеялки, куча железных борон… Женщины-кашеварки, готовя ужин, разводили костры.
Федор остановил у борон усталого коня, крикнул кашеваркам: «Час добрый!» — и спрыгнул с седла. Он снял седло, отвел коня на нетоптанную при дороге лужайку и подошел к костру, подле которого суетились, подвешивая на треножник огромный польско́й котел, Лиза Бережнова и Пропаснова Варвара.
— Федор Матвеич — молодец: везде поспевает. Прямо — к ужину! — шутливой насмешкой встретила его Лиза.
Федор улыбнулся пересохшими губами. Присел к огню, прикурил от дымившегося кизяка и, тяжело, с усилием поднявшись, стал глядеть на пахарей.
По крайней борозде, приближаясь к стану, шел за плугом могучий старик в посконной распахнутой рубахе. Он шел большущими шагами, по-медвежьи раскачиваясь, сверкая волосатой, цвета жженого кирпича грудью. Вскидывал культяпую руку и на все поле ревел: «Цоб, иди, цо-об!..»
Во взгляде у Федора появилась усмешка, но тут же Федор посуровел: вспомнилось ему, как вчера этот богатырь Фирсов никак не соглашался ехать сюда со своей деляны.
«Нашлись мне доброхоты, жалейщики! Чужими руками, звестное дело! У меня у самого два поля еще не заделаны. Отсеюсь — тогда уж так и быть», — твердил он. Федор пробовал уговорить добром: «Артем Прокофьич, ты ведь с дюжинку десятин засеял? А? Побольше? Ну вот, видишь! На денек какой, я думаю, можно и оторваться. Потом — опять себе». Но бородач упрямо стоял на своем, и Федор вынужден был в конце концов сказать ему: «Как хочешь, Артем Прокофьич: ревком тебе — хоть и кошка за пазухой, знаю, а подчиниться ему все же придется. Да, придется. И обязательно!» Такие разговоры пришлось вести Федору не только с Фирсовым, но и еще кое с кем.
На втором загоне Федор заметил прихрамывавшего возле быков отца — должно быть, ноги натер. Но Матвей Семенович хоть и прихрамывал, а кнутом над быками помахивал старательно; за плугом шел Алексей. Следом тянулась упряжка старика Бочкарева, бывшего атамана. Федор узнал его внучат-подростков — самого старика тут не было.