Арсений Дежуров - Слуга господина доктора
Мамихина никогда не заботилась о развязке своих историй, потому что ее всегда останавливали прежде.
Послужной список Мамихинского эроса не исчерпывался безликими (преимущественно умозрительными) красавцами. Известно, что в свое время, уже весьма давнее, и она и Чезалес, ее ближайшая подруга и конфидент, обе влюбились в молодого психолога Павлова, арбатского христосика, воспитанного на Ремарке. Они познакомились с ним на каком-то психологическом тренинге, где Павлов — в буйных кудрях и с действительно миндалевидными глазами — выступал педагогом. Он был самовлюбленным импотентом, но в любовном кураже на это не обратили внимания. Чезалес страдала пассивно, Мамихина от отчаянья вышла замуж за павловского друга, унылого поэта и переводчика Вову Коломийца и немедленно родила ребенка на злобу Павлову, который, как и можно было предположить не будучи Мамихиной, не обратил на это внимания. Роды прошли как-то неудачно, на почве чего у нее развился рассеянный склероз — болезнь неизлечимая и даже полагавшаяся смертельной до последних времен. У Мамихиной стали отказывать ноги и временами, как думали новые знакомые, мозги. Но старожилы Тюхиной биографии утверждали, что умом болящая отроду крепка не была, хотя и дурой ее назвать было неловко, чаще ее называли «балда» или «дурында», то есть ласковыми эвфемизмами.
Последние полгода она, прогнав мужа-игрока, коротала досуг в придумывании любовных похождений и малом бизнесе — она основала фирму, руководимую по привычной методе:
— Я не поняла, вы готовы заключить с нами контракт?
— Нет.
— Так, давайте по порядку. Так «да» или «нет»?
Вот к ней-то, к этой Мамихиной, мы и отправились вчетвером — Чезалес, Варечка, я и Даня.
Из отчета Светланы МамихинойЧасто бывает так скучно. Сидишь и думаешь, чем бы наполнить вечер. Но броситься на поиски «смысла» — извините.
В один из таких вечеров раздается звонок в дверь. Это были друзья — Варечка, Мариша, милый друг Сенечка… «Ой, — сказала я себе, — а это что-то, возможно, интересное…» В дом позади всех вошел некий персонаж с на удивление красивым лицом и вообще — ничего. «Мамихина, — сказала я себе, — возможно, что-то будет».
Мы все идем на кухню, усаживаемся пить чай (или что-то еще) и ведем непринужденную, легкую беседу обо всем и ни о чем (в общем, не помню я уже, о чем). Я посматриваю оценивающе на персонажа — персонаж смущенно опускает голову и краснеет. «Ого, — сказала я себе, — А это даже забавнее, чем я думала!» Принимаю «боевую стойку» (ну, в шутку пока):
— Простите, а как вас зовут?
— Даниил.
Все хором:
— Даня Стрельников!!
Персонаж неестественно смеется.
— А я Света Мамихина или просто Тюха! Будем знакомы!
Кладу руку ему на коленку и смотрю в глаза со значением. Даня пытается улыбаться непринужденно, но что-то его явно тревожит. Мариша вперивает в меня укоризненный взгляд:
— Мамихина, оставь мальчика. Выбери для охоты другую жертву.
— Ох, Мамихина, Мамихина… — говорит тут же Великолепова проникновенно.
Тут же включается Сенечка, как кажется, восторженно:
— Да уж, Мамихина, наслышаны мы про ваши подвиги, наслышаны.
(То есть, все с удовольствием поддерживают мою игру. Ура!)
— Да, я вчера познакомилась со статным «персонажем»… — рассказываю о себе какую-то байку, полуправду-полувымысел, довольно эпатирующую, с дальним прицелом. Все смеются, бросают фразки типа: «Ну, Мамихина, ты в своем репертуаре». Даня Стрельников все ниже и ниже опускает голову, натужно смеется и нервно перебирает пальцами.
— Арсений, — говорит он, — не будете ли вы так любезны показать мне, где здесь туалет?
«Ого, — сказала я себе, — мальчик как-то проявился», — и вслух уже произнесла:
— Пойдемте, Даня, я вас провожу.
— Ой, нет, лучше Сеня. Я вас боюсь!
«Оп-па! — сказала я себе, — Интересно — это игра, или он действительно застремался? Это мы выясним эмпирически».
— Ну что ж, Даня, пойдите по коридору до упора и налево. Не буду я вас сопровождать. Не заблудитесь.
— Спасибо.
Даня уходит.
— Мамихина, не пугайте мальчика, — говорит Арсений приглушенным голосом, — Он еще не адаптировался. Ему неловко.
Даня возвращается. Я решаюсь на артиллеристскую атаку.
То, что я делала дальше, само по себе достаточно банально (я клала ему ноги на колени, почесывала спину, делала массаж плеч, кормила из ложечки мороженым и т. п.), но интересно не это. Персонаж — должен же он был понимать, что это игра — он даже подыгрывал, но совсем не интересно, как будто он… говорящий манекен. Слово найдено! Все стало на свои места. Манекен — это был манекен. Я-то все терялась, кого же он напоминает…
Пришло время расставаться. Я провожала друзей до лифта, мы весело о чем-то трепались. Они ушли, уведя с собой красавец-манекен, а я осталась одна, и на меня опять навалились скука и опустошение. Праздника не получилось.
Признаться, я здорово переволновался за Даню. У меня словно заново произошло перераспределение жизненных ценностей по категориям «свое» и «чужое». Моя жена, моя подруга и подруга жены и подруги, по праву прожитых рядом лет претендовавшие быть «своим», вдруг дистанцировались от меня на психологические мили, а Даня, этот мальчик, о котором я пока ничего не знал, кроме того, что он красив и что он привязан ко мне, вдруг ощутился мной как некая духовная собственность, нуждающаяся в защите и опеке — увы, — осуществить которые я стеснялся. Я, уже совсем привычный к Мамихиной и ее шалостям, сейчас смотрел на нее перепуганными глазами юнца и видел двадцатипятилетнюю женщину, можно сказать, тетку, которая разбрасывала свои разрушенные склерозом ноги, притязала касаться до него с шутливой эротикой. Это было ужасно, ужасно, нелепо, ужасно нелепо, нелепо до ужаса!
Стрельников замкнулся, я чувствовал себя виноватым перед ним, словно был с Мамихиной в сговоре, и, чтобы как-то утешить его, стал напевать финал второго акта «Аиды». Я пел за скрипки, за альты, за хор, за литавры, иногда, в подобающих моментах, тихонечко ныл гобоем. После «Аиды» я в той же манере исполнил квартет из «Риголетто» для сопрано, меццо, тенора и баритона. Потом арию Калафа.
Разговоры исчерпали себя. Мы вышли на Плющиху, затем к Девичьему полю, оттуда свернули в Хользунов переулок и пошли мимо моего университета, мимо анатомического театра и парка Мандельштама. Я все мурлыкал под нос, стараясь быть слышным Дане, перешел к арии Чио-чио-сан, которую запищал уже совсем тонким голоском, за пределами мужского диапазона.
— Арсений, — возмутилась Варя, — прекратите немедленно.
— Почему? — вскинулся Даня, — Он очень красиво поет.
Моя музыкальная душа зашлась в оргазме.
— Даня, не капризничайте, — привычно осадили его.
У метро «Фрунзенская» Даша простился с компанией — торопливо, желая поразмыслить о прошедшем дне в привычном ему одиночестве. Напоследок он тем более неуклюже, что постарался сделать это вежливо, попросил отпустить меня на пару слов. Соизволение было дано с дополнительным пошлым хихиканьем. Стрельников отвел меня дальше, чем следовало, чтобы быть неслышным, и торопливо спросил:
— Ну так что, до воскресенья?
Я подтвердил положительно.
— Во сколько? К двенадцати? Да?
Я опять согласно кивнул.
— А если она не уедет? Что тогда? Я не хочу выглядеть глупо.
— Уедет, — сказал я, — на крайний случай можете позвонить.
— Нет, я звонить не буду. Я приеду к двенадцати.
— Ну, привет.
— Пока.
— А может, все-таки, останетесь до завтра? Уже поздно.
— Нет, нет, я поеду, — сказал он и поспешно сунул мне руку, — до свидания.
— До свидания.
— Пока.
— Пока.
Он едва не бегом миновал турникет и стал спускаться по эскалатору. Я проводил его взглядом и вернулся к девушкам.
Таинственный разговор, происшедший между нами, был прямым следствием задуманного мною плана.
«Нашел ты мед, — ешь, сколько тебе потребно, чтобы не пресытиться им и не изблевать его. Не учащай ходить в дом друга твоего, чтобы он не наскучил тобою и не возненавидел тебя», — назидал Соломон, второй после бабушки ОФ авторитет моей жизни (Притчи. 25. 16–17). Вняв ему, я рассудительно решил объявить мораторий на встречи с Даней — о частоте и протяженности которых никто не мог догадаться, также как предположить, что возможна столь интенсивная ранняя дружба между столь несходными натурами.
— М-да, м-да, — разминался я перед сентенцией, — У людей, пожалуй, столько же способов чувствовать, сколько точек зрения, но различия в номенклатуре ничего не меняют в дальнейших рассуждениях. Всякие отношения, которые случается наблюдать на земле, рождаются, живут и умирают (или возвышается до бессмертия), следуя одним и тем же законам. Зная их конечность, не лучше ли прервать их на пике, и тем адресовать в вечное?