Халльгрим Хельгасон - Женщина при 1000 °С
Я снова подошла к тому единственному дому, оставшемуся от Бюльштрассе, и на этот раз никакого часового рядом с ним не было. Я подергала дверь, но она была заперта. Затем я обошла дом и в конце концов опустилась на камень и подождала, пока солнце не пририсует ему тень. Час спустя через груды камней приковыляла взрослая женщина и села на ступеньки. Часовой грубо прогнал ее, как только вышел, и занял прежнее место.
Я подождала еще два часа, но безмозглый великан даже ни разу не отлучился по малой нужде. А голод в конце концов так яростно завопил на меня, что я направилась в «город», туда, где еще стояли дома. В полуразрушенном дворе я заметила нескольких женщин, сидевших над кастрюлей. Я смотрела на них до тех пор, пока они не заметили меня и не дали кусок странного мяса, про которое я так и не спросила: крысятина это или собачатина.
Я поблагодарила их и побрела дальше по узкой улице. По обеим сторонам тянулись стены без стекол, как декорации. В темном подъезде дети ссорились из-за буханки хлеба; ссора кончилась тем, что один из них облевал другого. Дальше по улице стоял книжный магазин. Передней стены у него не было, а все книги на полках засыпала каменная пыль, так что все они казались одинаковыми: одно собрание сочинений в тысячу томов. Я схватила один том и спряталась в глубине магазина, заснула там и проснулась в произведении Шиллера, пока по переулку раскатывали танки.
Начало смеркаться, и желудок вновь завел свою жалобную песнь. Но удача не покинула меня: по какой-то праздничной случайности я набрела в других развалинах на полный дом еды; темнота явила мне сияющее-белое яйцо, неразбитое, сваренное вкрутую, – как это могло быть? Я съела его вместе со скорлупой в три укуса. А потом заметила белокурую женщину у обрушенной кухонной трубы: она скалила в улыбке желтые зубы.
«Без крова осталась? Пойдем со мной!»
Мы вошли с черного хода в более-менее целый шестиэтажный дом; она сказала, что он расположен в Лихтенбергском квартале. Другие дома на этой улице стояли без крыш, а в одном не хватало нескольких этажей. Солдаты сидели на лестнице и молча курили, но что-то прокричали, увидев, как мы сворачиваем за угол. Судя по всему, это была русская речь. На заднем дворе лежал труп молодого парня. Птицы уже унесли его глаза к небесам. В следующем дворе рос черный дым, это прекрасное растение войны. Женщину звали Биргитта; ей было тяжело подниматься по лестнице, за один шаг она преодолевала только одну ступеньку, она извинялась, с улыбкой, поводя носом: «Это у меня после русских все болит».
На лестничной клетке в углу лежали человеческие экскременты, окруженные мухами и вонью.
Мы прошли прямо в пожелтевшую кухню на третьем этаже, где сидела ее мать над рюмкой; она очень обрадовалась моему приходу: «Frische Schönheit!»[284] И наполнила стакан, тряся всклокоченными волосами. В улыбке у нее не хватало зуба, а в окне – стекла. Мать и дочь были из Штеттина, когда-то были апостолами красоты на тамошних улицах, но сейчас старшая почти превратилась в мужика, а младшая – в мальчишку. Они поговорили друг с другом хлесткими фразами на непонятном мне диалекте. А потом снова улыбнулись мне и стали произносить тосты. Я прихлебывала огненную воду и удерживала в себе, пока к ней не прибавился обед – первый с тех самых пор, как юная дева наслаждалась гостеприимством познанской семьи. Я все выблевала из чердачного окошка на шестом этаже. На блевотину тотчас набросился лунный свет. Потом я выглянула, посмотрела на темный город руин, послушала его вздохи. Это было невозможно скрыть, это буквально лежало на поверхности: город готов сдаться. В небе было не слышно самолетов, а воздух был напитан громким жужжанием, как в завершении громкого шума. Вдали с тихим треском рухнула колокольня, и где-то из окна послышался крик: «Der Führer ist tot!»[285] Позже вечером и на следующее утро переулки заполонили русские полки с победными кличами и казачьими песнями.
Я поспешила вниз с бутылками и сыром. Мать с дочерью использовали квартиру на верхнем этаже как кладовку, и там не было недостатка ни в еде, ни в вине. Когда я вновь спустилась на третий этаж, у них уже сидели русские, которые с воплями вскочили, увидев меня и бутылки. Один из них, молодой носатик, прижал меня в углу, обдавая меня запахом, одновременно наводящим на мысль о жерлах пушек и горлышках бутылок. Его кроваво-черные руки щупали груди, порезы на лице бурлили. Потом он что-то сказал по-русски и повернулся к своим товарищам, которые захохотали жутким хохотом победы и вожделения.
Всклокоченноволосая наполнила стаканы, и началась попойка, с тостами на всех языках, перемежаемых смехом, пока не догорели в ночи все здания. Меня послали наверх за новой порцией вина. На лестнице я столкнулась с черноволосой женщиной в сорочке до колен: она стояла, бледная как привидение, с обглоданными ногтями, и спрашивала потухшими глазами: «Ты Йохана не видела? Не видела Йохана? Он тут жил, мой Йохан». Она попыталась проследовать за мной в кухню, но мать Биргитты вытолкала ее и захлопнула дверь.
«Она помешанная. Ее никто не хочет».
Старшим в группе был их предводитель – тонкогубый, редковолосый, чуть обрюзгший, он явно присвоил Биргитту. Судя по всему, ее вполне устраивала его рука на ее колене. Эта баба купалась во внимании мужчин, словно возродившись в своей прежней силе, а из-под одежды у нее виднелась ложбинка между грудями. Я попала в окружение голодных глаз. Мне стало ясно, что я в западне. Если я выйду в туалет, за мной побежит мужчина.
Для мужчин война кончилась. А для нас, женщин, только начиналась.
152
Не то лицо
1945
После того, как я попробовала сбежать, меня стали держать в комнате день и ночь, поставив в углу ведро, словно я была зверем в клетке. Два больших окна выходили на улицу. Временами слышалось, как проезжает танк или проходит строем полк, вопли и крики, а порой раздавалась пулеметная очередь – когда люди выстраиваются в очередь за смертью.
Такое развлечение вгоняло в тоску, так что в основном я лежала на кровати. Биргитта ногой вталкивала миску с едой мне на пол и запирала двери. Они выходили прямо на лестничную площадку, а на той ее стороне была кухня штеттинских матери и дочери – место отдыха русских солдат. Их пиршества начинались в послеобеденное время и продолжались до глубокой ночи. Если никто не приходил ко мне до ужина, я считала, что мне повезло, но до рассвета их редко приходило меньше трех человек, а порой и больше. Первая неделя вся слилась для меня в одну долгую ночь, полную сопящих зверей, дурно пахнущих волжан и постанывающих вояк старшего возраста, справляющих свои потребности у пятнадцатилетней девчушки. То был один сплошной кошмар: никто из них был не лучше других, я ошалела от шума, была контужена ужасом. Спала я мало, и снились мне адски-огненные сны, хотя при дневном свете я пыталась верить в Бога.
Порой на лестничной площадке шумела женщина-ногтегрызка: она то звала своего Йохана, как прежде, то разражалась длинными монологами о женской психологии, достойные самого покойного Беккета.
Лучше всего было в темноте – тогда их хотя бы не было видно. Открывались двери, врывался свет, и на пороге появлялся Der Nächste[286] – испитая тень; он закрывал дверь и превращался в дыхание с руками и жесткой кожей, и скупыми словами на губах: «Dashenka, Dashenka…» Ощупью находил дорогу и «отстреливался» за несколько минут. Я считала, что мне повезло, если он отрубался на подушке и надолго засыпал. Значит, никто другой пока не придет.
Но один из них заснул сразу, не успев даже снять штаны. Его приятели втолкнули его в комнату, и он заполз в постель. Это был уже немолодой мужчина, редковолосый, бородатый, а пахло от него как от Гюнны Потной, и храпел он как лошадь. Я попыталась извлечь из этого толк и потянулась за его сигаретами… Откуда столько людей? Россия напоминала опрокинутый муравейник. На каждую немецкую девушку их приходилось по десятеро. Некоторые пытались быть дружелюбными, гладили меня, как кошку, пытаясь убедить сами себя, что они любовники, а не насильники, но когда доходило до дела, именно они оказывались самыми большими свиньями. Но этот был слишком усталым и ничего не мог. Хотя потом он проснулся и начал шарить и пыхтеть в темноте. В моей жизни задвинули занавес и дали десятиминутный антракт. Когда занавес вновь открылся, и мое сердце начало снова биться, он уже опять захрапел. Я лежала спиной к его спине, согнувшись, как эмбрион. И думала о маме. Мама, мама, мама. Я помню, как ты примеряла туфли на Кальвебод Брюгге, как мы засыпали в одной кровати под «Би-би-си». Я трижды хлюпнула носом, но в этот раз не заплакала. В какой-то мере храп мужчины действовал убаюкивающе. Шум в кухне смолк, и дом погрузился в какое-то молчание. На сегодня моя смена кончилась.