Трумен Капоте - Собрание сочинений в трех томах. Том 3. Музыка для хамелеонов. Рассказы
Однажды по пути в Японию я заночевал на Гавайях, в замечательном, несколько персидского вида дворце, который выстроила себе Дорис Дьюк[92] на Даймонд-Хеде. Я проснулся на рассвете и решил осмотреь территорию. Стеклянные двери моей комнаты открывались в сад над океаном. Не успел я погулять по саду и минуты, как вдруг откуда ни возьмись выскочила страшная свора доберманов; они окружили меня рычащим кольцом. Никто не предупредил меня, что ночью, когда мисс Дьюк и ее гости ложатся спать, этих псов выпускают в сад — дабы отпугнуть, а то и наказать, нежелательных пришельцев.
Собаки меня не трогали: только стояли, холодно смотрели на пленника и тряслись от сдерживаемой ярости. Я вздохнуть боялся, чувствовал, что если сдвинусь хоть на волос, зверюги бросятся на меня и порвут в клочья. Руки у меня дрожали, ноги тоже. Волосы взмокли, словно я только что вылез из океана. Нет ничего утомительнее, чем стоять совершенно неподвижно, и все же я вытерпел целый час. Спасение явилось в образе садовника, который, увидев эту сцену, просто свистнул и хлопнул в ладоши, после чего демонские псы кинулись приветствовать его, добродушно виляя хвостами.
То были мгновения конкретного ужаса. Но настоящие наши страхи — это звуки шагов в коридорах нашего сознания и тревоги, фантомные наплывы, которые ими порождаются.
В. Что ты, например, умеешь делать?
О. Умею кататься на коньках. Умею на лыжах. Умею читать страницу вверх ногами. Умею ездить на скейтборде. Могу попасть из револьвере в подброшенную жестянку. Я водил «мазерати» (на заре, на ровной пустынной техасской дороге) со скоростью двести семьдесят километров. Умею приготовить суфле «Фюрстенберг» (хитрое дело: это кушанье со шпинатом и сыром надо пустить в болтушку шесть яиц-пашот перед запеканием, и фокус в том, чтобы желтки оставались мягкими, когда подаешь суфле). Умею бить чечетку. Могу напечатать шестьдесят слов — в минуту.
В. А чего ты не умеешь?
О. Не могу произнести наизусть алфавит, по крайней мере, правильно или целиком (даже под гипнозом — этот дефект изумлял психотерапевтов). Я математический имбецил более или менее умею складывать, но не, умею вычитать и трижды проваливался в первый год на алгебре, несмотря на репетитора. Могу читать без очков, но не могу вести машину. Не могу говорить по-итальянски, хотя прожил в Италии в общей сложности девять лет. Не могу прочесть заготовленную речь — должен импровизировать на ходу.
В. У тебя есть девиз?
О. Вроде того. Школьником записал его в дневнике: «Я стремлюсь». Не знаю, почему выбрал это слово; оно странное, мне нравится его двусмысленность — к раю стремлюсь или к аду? Так или иначе, звучит возвышенно.
Прошлой зимой я бродил по прибрежному кладбищу около Мендосино, новоанглийского городишки на севере Калифорнии — суровое место, где вода холодная, не выкупаешься, и мимо проплывают киты, пуская фонтаны. Это приятное маленькое кладбище, даты на серо-зеленых, морского цвета надгробиях по большей части были девятнадцатого века; почти каждое с какой-либо надписью, иной раз раскрывающей философию обитателя. На одном я прочел: «БЕЗ КОММЕНТАРИЕВ».
И я стал; думать, какую бы мне хотелось надпись на моей плите — только у меня ее не будет, потому что двое гадателей: одна — гаитянка, другой — индийский революционер, живший в Москве, сказали, что я погибну в море, не знаю только, из-за несчастного случая или по собственному желанию (comment ca[93], Харт Крейн[94]). Короче говоря, первой мне пришла в голову такая надпись: «ВОПРЕКИ ЗДРАВОМУ СМЫСЛУ». Потом придумал гораздо более характерную фразу. Оправдание — я им пользуюсь в связи с почти каждым обязательством: «Я ПЫТАЛСЯ ОТВЕРТЕТЬСЯ, НО НЕ СМОГ».
В. Некоторое время назад ты дебютировал как кино-актер (в «Убийстве смертью»). И?
О. Я не актер и не хочу им быть. Я согласился для забавы, я думал, это меня развлечет, и развлекло, более или менее, — но, кроме того, это была тяжелая работа: встаешь в шесть утра и раньше семи или восьми вечера со студии не уйдешь. Большинство критиков встретили мой дебют букетами чеснока. Но я этого ожидал; все ожидали — можно сказать, это была обязательная реакция. На самом деле я выступил приемлемо.
В. Как ты относишься к тому, что тебя узнают?
О. Мне это нисколько не мешает, и это очень кстати, когда хочешь обналичить чек в чужом месте. Хотя иногда случаются занятные происшествия. Как-то вечером в Ки-Уэсте я сидел с друзьями за столиком в людном баре. За соседним столиком сидела слегка пьяная женщина с очень пьяным мужем. Она подошла ко мне и попросила расписаться на бумажной салфетке. Мужа это, видимо, рассердило; он подошел, шатаясь, расстегнул брюки и, вытащив свое хозяйство, сказал: «Раз ты даешь автографы, распишись здесь». Все вокруг умолкли, так что многие услышали мой ответ: «Не уверен, что смогу расписаться полностью, но инициировать, пожалуй, смогу».
Вообще я не прочь давать автографы. Одно меня достает: все без исключения взрослые мужчины, бравшие у меня автограф в ресторане или в самолете, непременно оговаривались, что просят не для себя, а для жены, или дочери, или подруги.
С одним моим другом мы часто совершаем долгие прогулки по городу. И нередко какой-нибудь встречный замешкается, нахмурится с выражением: «Это он или не он?», потом остановит меня и спросит: «Вы Трумэн Капоте?» Я отвечаю: «Да, я Трумэн Капоте». Тогда мой друг делает свирепое лицо, трясет меня и кричит: «Черт возьми, Джордж, это когда-нибудь прекратится? Однажды ты доиграешься!»
В. Считаешь ли ты беседу искусством?
О. Да, умирающим. Большинство знаменитых разговорщиков — Сэмюел Джонсон, Оскар Уайльд, Уистлер, Жан Кокто, леди Астор, леди Кьюнард, Алиса Рузвельт Лонгворт — монологисты, не собеседники. Беседа — это диалог, а не монолог. Вот, почему так редки хорошие беседы: умные собеседники из-за их малочисленности редко попадают друг на друга. Из названных я только двух знал лично — Кокто и миссис Лонгворт[95]. (Что касается ее, беру свои слова назад — она не солистка, оставляет воздух и для тебя.)
Среди лучших собеседников, с кем мне доводилось встречаться, — Гор Видал (если вы не стали жертвой его причудливого, а иногда и грубоватого остроумия), Сесил Битон[96] (который — что неудивительно — выражается почти всегда с помощью визуальных образов, иной раз очень красивых, а иной — утонченно злых). Гениальная датчанка, покойная баронесса Бликсен, писавшая под псевдонимом Исаак Динесен, была, несмотря на увядшую, хотя и благородную наружность, настоящей соблазнительницей — соблазнительницей в беседе. Ах, как же она бывала очаровательна, когда сидела у камина в своем красивом доме, в датской деревне на берегу моря и, беспрерывно куря черные сигареты с серебряными полосками, остужая свой острый язык глотками шампанского, сманивала слушателя с одной темы на другую — годы ее фермерства в Африке (непременно прочтите, если еще не прочли, ее автобиографическую книгу «Из Африки», одну из лучших книг двадцатого века); жизнь под нацистами в оккупированной Дании («Они меня обожали. Мы спорили, но им было безразлично, что я скажу, — безразлично, что скажет любая женщина; это было насквозь мужское общество. Кроме того, они не подозревали, что я прячу в подвале евреев — вместе с зимними яблоками и ящиками шампанского»).
Если назвать первых, кто приходит на ум, то еще высоко ценю как собеседника Кристофера Ишервуда (по откровенности, но при этом совершенно необременительной, он не знает равных) и полную кошачьей грации Колетт. Очень занятна бывала Мэрилин Монро, когда чувствовала себя свободно и достаточно выпила. То же самое можно сказать об опечалившем многих своей смертью Гарри Кернитце, чрезвычайно милом джентльмене, покорявшем мужчин, женщин и детей любого класса своими словесными эскападами. Дайана Вриланд, эксцентричная аббатиса высокой моды, долгое время редактировавшая «Вог», — факир беседы, заклинательница змей.
Когда мне было восемнадцать лет, я познакомился с женщиной, чей разговор произвел на меня самое сильное впечатление, — может быть, потому, что такое впечатление производила на меня она сама. Случилось это вот как.
В Нью-Йорке на Восточной Семьдесят девятой улице есть очень приятный уголок под названием Нью-Йоркская общественная библиотека, и в 1942 году я провел там много дней, собирая материал для книги, которую намеревался написать, но так и не написал. Время от времени я видел там женщину, чья внешность меня завораживала — в особенности глаза: безоблачные, светло-голубые, как небо прерий. Но и без этой удивительной особенности лицо вызывало интерес: с твердым подбородком, красивое, несколько андрогинное. Волосы с проседью, разделенные прямым пробором. Лет шестидесяти пяти. Лесбиянка? Ну… Да.
Как-то в январе, когда я вышел из библиотеки, был сильный снегопад. Голубоглазая дама в красивом черном пальто с собольим воротником стояла на краю тротуара. Вытянутая рука в перчатке сигналила, но такси не проезжали. Она посмотрела на меня, улыбнулась и сказала: «Не согреться ли нам чашкой горячего шоколада? Тут за углом «Лоншан»».