Джон Уэйн - Зима в горах
Роджер снял постельные принадлежности с кушетки, на которой он впервые спал с Дженни, и призрак фрейлейн Инге мгновенно растаял, как дым от костра. Здесь был его дом, и он останется его домом, даже если ему не суждено больше заглянуть сюда; кто бы ни поселился здесь, что бы здесь ни произошло, все равно это уже ничего не может изменить. Такой перелом произошел в его жизни среди этих стен, что и балки эти, и камни, и даже скалы, на которых покоится фундамент часовни, навечно впитали в себя его мысли и чувства. Они были свидетелями его окончательного запоздалого возмужания; они были свидетелями его освобождения; здесь началась страница его жизни, в которую вписана Дженни, и здесь от него отлетел умиротворенный дух Джеффри — они распрощались в обоюдной любви и доброте.
Собрав свои пожитки, Роджер погрузил их в малолитражку. Места как раз хватило для всего. Потом он зашел напоследок в часовню и повесил запасной ключ на гвоздь, с которого когда-то одним воскресным утром сняла его Райаннон; оставалось только уйти. И, как бы отдавая печурке последнюю дань, он опустился на колени и подбросил в нее топлива, чтобы огонь не угасал еще восемь часов после его ухода. Подбросил несколько печных «орешков» и последние три планки дубового паркета. Дар Гито. Планок хватило на всю зиму.
Убедившись, что пламя хорошо занялось, Роджер прикрыл дверцу, поднялся, быстро вышел за дверь и захлопнул ее за собой. Потом обошел часовню, отворил чугунную калитку, вышел и плотно ее притворил. Прежде чем забраться в малолитражку, он окинул все последним прощальным взглядом, проверяя, не позабыл ли чего. Если не считать аккуратного белого квадрата картона, вставленного вместо разбитого стекла, и дыма, усердно поднимавшегося над трубой, все здесь выглядело совершенно так же, как в тот день, когда он впервые увидел эту часовню. И только горы за часовней, сверкавшие обновленным убранством, напоминали о новой жизни, которая была ему здесь дарована.
Роджер запустил мотор и поехал в Карвенай, в отель «Палас».
Слет поэтов тем временем мало-помалу принимал уже более упорядоченную форму. Можно было подумать, что Мэдог, превратив всех шотландцев в одного многоликого козла отпущения, тем самым оградил себя от всех возможных в дальнейшем неудач. Казалось, с момента их отъезда наступило торжество света и радости: поэты читали с подъемом, публика слушала внимательно, все торжественно и единодушно отдавали дань поклонения музам. Маленький магнитофон Андре работал безостановочно, представители ЮНЕСКО улыбались, прижимая к боку портфели, и если еще недавно в глазах Мэдога появлялось временами затравленное выражение, то теперь глаза его пылали пророческим жаром и огнем административного ража. И даже Дженни словно бы немного успокоилась, хотя ей и приходилось то мчаться со всех ног в муниципалитет (чтобы утихомирить поэтов), то бежать обратно в отель (чтобы воодушевить отряды добровольцев, готовивших гигантский ужин а-ля-фуршет).
Роджер сопровождал Гэрета в его четырехчасовом рейсе в поселок, в пятичасовом рейсе в город и в шестичасовом — снова в поселок. И во время каждой из поездок пассажиры жадно расспрашивали его о результатах утреннего аукциона. Верно ли, что все автобусы вернулись к прежним владельцам? Почти все, не кривя душой, сообщал Роджер. Всё снова становится на свои места. Машины не будут больше переходить из рук в руки.
— Значит, если раньше один Гэрет стоял на своем, не сдавался, так теперь и другие тоже?
— Правильно, — улыбаясь, отвечал Роджер. — Пасть кита разверзлась, и каждый проглоченный им Иона вышел обратно целый и невредимый.
Миссис Аркрайт, пунцовая и торжествующая, возвращалась домой с шестичасовым рейсом. По личной просьбе мэра полиция не наложила на нее никаких взысканий, и, сделав внушение, ее отпустили на все четыре стороны. Бак, правда, конфисковали, но миссис Аркрайт осталась к этому равнодушна.
— Вы увидите, что мусорщик теперь образумится, — прорицала она с заднего сиденья автобуса, обращаясь к своим спутникам. — Надо действовать, это всегда дает результат. Ничем другим людей не проймешь. Бросайте гранаты!
Когда они подъезжали к поселку, уже смеркалось. В фиолетовой тишине, окутавшей горы, последние пассажиры разбредались по домам. Роджер и Гэрет стояли возле автобуса.
«У вас сейчас, до следующего рейса, есть тут какие-нибудь дела?» — спросил Гэрет.
«Нет».
«В часовню не пойдете?»
«Нет. Я перебрался оттуда. Сегодня ночую в отеле».
«А утром что?»
«Утром думаю уехать».
Гэрет не шелохнулся. Темное, горбатое облако медленно таяло на фоне тускнеющего золота заката.
«Так, — промолвил наконец Гэрет. — Тогда зайдемте к нам, выпьем по чашке чаю».
Молча они шагали по каменистой тропинке к дому, но их молчание не было отягощено печалью. В окнах горел свет: две женщины из поселка пришли проведать мать, и все три под веселый звон чайной посуды и громыханье кочерги в камине усаживались за стол провести вечерок. Гэрет сразу же заявил, что после десятичасового рейса вернется домой и проводит их. А Роджер был рад присутствию этих женщин: они создавали вокруг матери атмосферу уюта и сплетен, и хотя она знала, что Роджер здесь и два-три раза даже обращалась к нему, но то, что это его последний визит, не дошло, по-видимому, до ее сознания, благодаря чему обошлось без торжественного прощания.
Когда они перед семичасовым рейсом в город шли к автобусу, Гэрет первым нарушил молчание.
«Никогда я не забуду, как в тот вечер пришел сюда под проливным дождем и увидел, что моя машина исчезла».
Роджер хмыкнул.
«Это прошлой осенью, что ли?»
«А то когда же?»
«Ну что ж, — сказал Роджер, — я пытался возместить убытки, чем мог».
«И неплохо возместили, — сказал Гэрет. — Если бы в тот вечер я мог заглянуть в будущее и увидеть, как все повернется, на седьмом бы небе был от радости».
«Да, все повернуло не так уж плохо для нас обоих, — сказал Роджер. — Нам обоим тогда очень нужно было, чтобы счастье переменилось, и так оно и вышло».
Они подошли к автобусу. Первые пассажиры уже занимали места. Гэрет включил свет, и автобус опять стал тем, чем он был для Роджера в тот первый дождливый вечер — приютом радости и света на темном склоне горы.
Поглощенные каждый своим делом, Роджер и Гэрет больше не разговаривали.
Часа три спустя Дженни и Роджер сидели бок о бок в зале карвенайского муниципалитета. Главные события этого дня близились к концу. Для Дженни это было радостным окончанием долгой изнурительной страды. Она подсела к Роджеру всего минут двадцать назад, а до этого он сторожил ее пустое кресло, отгоняя всех покушавшихся на него, в то время как Дженни хлопотала за кулисами, давая поручения, расстанавливая в нужном порядке выступающих. Чтение проходило гладко: бретонские, ирландские, валлийские поэты в установленном порядке появлялись перед публикой и читали свои творения; даже шотландец, лишенный привычной клаки, не вышел из рамок и прочел на своем, похожем на английский языке то, что было обусловлено. А теперь на авансцене стоял Мэдог и читал отрывки из поэмы «Гвилим чероки», а остальные поэты, уже выступавшие, слушали его из зала, и Мэдог был все тот же Мэдог и вместе с тем кто-то другой — это был ученый, влюбленный в свой язык, тот Мэдог, который запомнился Роджеру с их первой встречи, но это был и Мэдог-бард, одержимый менестрель, и язык его был жгуч, когда он пел о невзгодах своего народа, это был Мэдог-чероки, Мэдог — певец Гвинеда, Мэдог-клерк из заурядной конторы, сплетавший свои словесные узоры, руководствуясь инстинктом, как птица, и памятью, как слон, и любовью, радостью и тревогой, как человек; и Роджер, сидя рядом с Дженни и слушая Мэдога, чьи темные, вдохновенные видения стали ему теперь доступны благодаря знанию валлийского языка, — Роджер понял вдруг, что и поэма Мэдога, и желтый автобус Гэрета — это одно, единое, и что эти стихи, и этот автобус носили его, Роджера Фэрнивалла, здесь по горам и вынесли туда, где он обрел самого себя.
Мэдог читал минут двадцать и рос на глазах, каждым мгновением вознаграждая себя за все бесцветные годы, замкнутые в унылый треугольник: контора, пивная Марио и домашний насест в маленьком полуособнячке на безликой окраине Карвеная, города из городов, который он любил больше всего на свете и который был для него и отчим домом и центром вселенной. Голос поэта креп и рос — двадцать строк взмыли ввысь на хребте волны высокого эпического повествования, как на одном дыхании, и когда волна, упав, разбилась среди грома и брызг пены и на мгновение воцарилась тишина, Роджер продолжал сидеть оглушенный, а потом, очнувшись от шума рукоплесканий, с удивлением поглядел по сторонам: на стены зала — они были незыблемы, и на ряды деревянных кресел — они стояли такие же чопорно неподвижные, и над головой он увидел все те же балки потолка, а не унизанный звездами купол неба.