Александр Проханов - Красно-коричневый
Еще немного удержаться в этом гаснущем свете, в знакомом и любимом мире, где разбегаются земные дороги, золотятся опушки, движутся оленьи стада, сойка мелькнула, обронила синее перышко.
– По-о-венча-ала-то меня-а-аКровь горя-а-ача-ая…
Благослови их всех, принявших меня в эту жизнь, взрастивших, научивших словесам и мыслям, терпевших и любивших меня, а теперь отпускающих в странствие, где будут забыты их лица, их чудные голоса и молитвы, и я один, без провожатых, уйду по вечерней дороге.
– Схо-о-орони-ила-то меня-а-аОй да ма-а-ать сы-ра земля-а-а-а…
Он прошел по бескрайним пространствам, по прозрачным бесплотным лазурям и вернулся сквозь угольное ушко обратно в земную жизнь. Стол. Самовар. Истовые лица старух. Их сухие умолкнувшие губы. Глаза его все в слезах.
Ночью ударил мороз. Обнимая Катю, сквозь сон он чувствовал, как за стеклами воздух становится тверже и звонче, высыхает под окнами мокрая трава, и в трещине сруба замерзает прожилка льда.
Утром стружки вокруг недостроенной лодки были в инее. В ведерке застыла вода. Хлопьянов осторожно выломал прозрачный кружок льда. Держал его на ладони, чувствуя, как рука прожигает стеклянистую пластину и по запястью бегут холодные капли.
За селом в лесу было маленькое озерко, окруженное сухими белыми тростниками. Хлопьянов подошел к нему, еще издали услышав ровное легкое звяканье, мелодичный перезвон, словно слабо дрожали тысячи негромких колокольчиков.
Озеро яркое, синее, тростник седой, белый. Каждый иссохший стебель окружен у воды крохотной сверкающей наледью, словно серебряной брошкой. Ветер гнал по озеру солнечную рябь, беспокоил воду, она колыхала тростники, ледяные брошки то погружались под воду и гасли, то всплывали всем своим солнечным хрустальным блеском. Многоголосо, ровно звенели.
Хлопьянов смотрел на замерзающую синюю воду, находящуюся на хрупкой грани одного ее состояния и другого. Ему было странно наблюдать это шаткое пограничное равновесие неодушевленного мира, где синяя вода, касаясь тростника, охлаждалась, превращаясь в блестящий лед. Звук, который издавало озеро, был звуком таинственной неодушевленной природы, которая, не замечая его, совершала свои извечные превращения.
Он хотел было вернуться в село, привести Катю, показать ей это малое чудо. Но передумал. Решил не звать. Пусть это малое синее озеро и леденеющий тростник будут только его достоянием. Пригодятся только ему в предстоящем неведомом будущем.
Они уезжали в Москву с ночным поездом, обещая Михаилу и Анне вернуться через неделю, уже с деньгами, – купить у бабушки Алевтины дом, обживать его перед скорой зимой. Михаил и Анна провожали их до станции. Посадили в вагон, стоящий в свете одинокого станционного фонаря. Катя им кивала в окно, прижимала пальцы к губам. Михаил пожимал плечами, застенчиво улыбался. Анна махала рукой отходящему поезду. Глядя, как отплывают они в млечном пятне фонаря, как мутнеют, туманятся их лица, Хлопьянов вдруг отчетливо и остро понял, что больше их никогда не увидит.
Часть третья
Глава тридцать первая
С вокзала он проводил Катю домой. Расставаясь с ней, глядя в ее милое, опечаленное чем-то лицо, остро и сладостно пережил их недавние дни. Зеленую, с седой вершиной волну, падающую на белую отмель. Мокрое, на приливе, корявое дерево с крохотной приставшей ракушкой. Ослепительная рыбина, колотящая хвостом в дно лодки. Хрустальные ледяные брошки на сухих тростниках, среди бирюзовой воды, в которую кануло еще одно лето его жизни.
Он вернулся к себе, в маленькую комнату на Тверской, где в сумерках застыло остановленное время. С его появлением, с первым его движением и вздохом оно дрогнуло, побежало вперед, словно запущенные часы, цепляясь за его, Хлопьянова, жизнь своими щекочущими шестеренками и колесиками.
Поставил дорожный баул в угол. Сел на диван, не зажигая света. Рассеянно слушал звук близкой улицы, толкавшей сквозь каменный желоб сгустки железного гула, дыма и света. Протянул руку, еще не зная, что тронет – забытую до отъезда газету, или выключатель настольной лампы, или кнопку телевизора, косо стоящего на тумбочке. Рука, поблуждав в пространстве, не испытывая принуждения его сонной воли, тронула кнопку телевизора. На млечном экране, среди синеватого потустороннего света, возникло лицо. Знакомое, бугристое, с маленьким свирепым носом, набухшими надбровными дугами, заплывшими глазками, криво шевелящимися губами. Это злое лицо было без шеи и туловища. Висело в мутном пространстве, словно осенняя луна в пустынных небесах, по которым летели космы ненастья. Тоскливое ночное светило всплывало над черной землей, где уже не было трав, живых существ, летнего тепла, а одна промозглая сырость с раскисшими колеями мертвых дорог.
Это лицо поразило Хлопьянова. Оно явилось из потустороннего мира. Вплыло в их земную реальность своими синеватыми тенями, одутловатыми выпуклостями, как мертвая планета, предвещая завершение времен и неизбежность несчастий. Оно было лицом трупа, светилось внутренним гниением, и в комнате, где сидел Хлопьянов, пахнуло могилой.
Президент кривил рот, выталкивал сердитые звуки пухлым, плохо шевелящимся языком. Говорил о роспуске Парламента, о приостановке Конституции, о чем-то еще, целесообразном и уже случившемся. Хлопьянов слышал не слова, содержащие мелкий и почти обыденный смысл, а проступавший сквозь них в хрипе и клекоте древний, забытый на земле язык, изрекаемый мертвой, прикатившейся с того света головой.
Шевелящийся рот был черным, изъеденным червями отверстием, уводивший в мертвый, распухший пищевод, где лопались зловонные пузыри. Этот булькающий звук срывался с телевизионной иглы и несся над притихшей страной. Влетал в каждый дом, звучал над столами и люльками, и все, кто ни слушал, проникались этим бульканьем смерти.
Президент наговорил множество мертвых, окруженных синей слюною слов и умолк. Лицо некоторое время светилось, а потом стало тонуть и кануло, как булыжник, брошенный в болотную топь, и вместо него открылась черная дыра. В эту дыру, ведущую в потусторонний мир, хлынули беззвучные незримые духи, бестелесная нежить, наполняя мир своими трепещущими, не имеющими веса и цвета телами. Хлопьянов чувствовал, как ударяют ему в грудь, в щеки, в обессилевшие руки эти потусторонние существа, еще слепые, с зашитыми и заклеенными глазами, но уже хлынувшие несчетно на землю сквозь сорванный кляп.
Его оцепенение, его леденящий ужас длились недолго и сменились возбуждением. Случилось ожидаемое, предрекаемое прозорливцами, духовидцами, монастырскими старцами. Враждебная рать напала на Русь, повалила несметными сонмищами, топча и сжигая. Ей навстречу, со всех концов необъятной страны, из всех городов и посадов, со всех дворов и подворий поднимается русская сила. Идет на бой за любимую Родину, спешит сразиться, поразить поганое чудище, сшибить с небес потустороннее светило, заливающее мир синеватым трупным свечением.
Там, на набережной, у белого Дворца, уже кипят толпы, реют знамена, голосисто и страстно взывают ораторы. Уже прибывают верные полки, ведомые мужественными командирами. Высятся баррикады, стучат телетайпы, принимая послания от возмущенных, поддерживающих Парламент окраин. Ему, Хлопьянову, надо торопиться, успеть встроиться в маршевые колонны, чтобы с ними войти в Кремль, вымести всю нежить, угнездившуюся среди янтарных дворцов, белоснежных соборов. Всех косматых пауков, чешуйчатых скорпионов, скользких слепых червей. На высоком флагштоке он, Хлопьянов, поднимет красное знамя, и сияющий алмазный прожектор озарит в небесах алое полотнище.
Так думал он, роясь в старом комоде, вытаскивая на свет круглую фанерную коробку от бабушкиной парижской шляпки, нащупывая в ней под ворохом ветоши пистолет. Извлек из кобуры. Протер маслянистую черную сталь. Ловил знакомый сладковатый запах оружия. Навесил под мышку мягкую кобуру. Но в последний момент, сам не зная почему, передумал, оставил пистолет дома. Бодрый и резкий, вышел торопливо из дома.
В полупустом вагоне метро он вглядывался в лица, угадывая в каждом единомышленника и сторонника. Сорванные с места страшным указом, стремились к Дому встать на его защиту. Тот плотный, с худыми скулами человек в неловко сидящем костюме, угрюмо и подозрительно вращавший белками, был похож на переодетого офицера, спешил к своим вооруженным товарищам. Та молодая утомленная женщина, положившая на колени длинные руки, – «ткачиха», почему-то подумал Хлопьянов, – она спешила к своим товарищам из «Трудовой Москвы», размахивающим у белых стен красными флагами. Тот обшарпанный пожилой мужчина в очках, с ветхим, лежащим на коленях портфелем, – какой-нибудь обнищавший профессор, возмущенный произволом, покинул свой кабинет, чтобы провести эту ночь вместе с обиженным и оскорбленным народом.