Томас Вулф - Паутина и скала
Через несколько минут свет стал гаснуть. Весь зал вздохнул, стало слышно, как люди подались вперед, а затем я увидела в тусклом свете то, что мне всегда казалось исполненным красоты и очарования: множество людей, внезапно ставших обособленными существами, и нежные белые пятна лиц, цветущих лепестками в бархатистой темноте, запрокинутых жадно, молча, сосредоточенно и прекрасно.
Затем поднялся занавес, на огромной, высокой сцене стоял одинокий уродливый человек. На миг я осознала, что это Бранделл; на миг ощутила только изумление, чувство нереальности при мысле о чуде преображения, происшедшего за несколько минут, сознании, что это жестокое, зловещее существо – тот самый человек, с которым мы только что разговаривали. Потом на весь зал прозвучали первые слова великолепного вступительного монолога, и все это мгновенно забылось: этот человек был уже не Бранделлом, а герцогом Глостером.
Тот вечер будет жить в моей памяти, как самый великолепный, какой я провела в театре. Ричард Бранделл достиг тогда вершины мастерства. Тот вечер явился вершиной в буквальном смысле. Сразу после спектакля у Бранделла началась нервная депрессия: пьеса была снята с репертуара, Бранделл уже никогда не играл Ричарда. Прошло несколько месяцев, пока он вообще вышел снова на сцену, и до конца жизни он уже не приближался к тому уровню исполнения, какой продемонстрировал в тот вечер.
При первых же его словах зрители мгновенно поняли, что увидят такую игру, какую удается увидеть на сцене лишь раз в жизни. И все же поначалу не было ощущения раскрытия характера, жестокости и коварства Ричарда – была лишь могучая музыка, звучавшая на весь зал, настолько великая и ошеломляющая, что уничтожала всякую память обо всем низком, уродливом, мелком в жизни людей. В звучании этих слов словно бы заключалась вся мера благородства, величия и трагического отчаяния человека, слова взлетали к огромному вечному небу словно вызов и свидетельство человеческого достоинства, словно проповедь веры, что ему нечего стыдиться или бояться.
Итак, преобразило солнце Йорка
В благое лето зиму наших смут.
И тучи, тяготевшие над нами,
Погребены в пучине океана[14].
Затем стремительно, потрясающе, с яркими проявлениями одержимости, страха, жестокости стала раскрываться жуткая личность Ричарда; она предстала во всей полноте едва ли не до конца вступительного монолога. Речь эта была поистине ужасающей, в ней отчетливо выявлялся искривленный, уродливый, страдающий Глостер, для которого в жизни не существовало ничего прекрасного, человек, который не имел иной возможности возвыситься, кроме совершения убийств. По ходу пьесы личность Ричарда становилась для меня совершенно реальной, убийства донельзя пугающими, стихи полнились такой музыкой и таким ужасом, что когда началась та кошмарная сцена в палатке, я почувствовала, что не смогу оставаться там, если прольется хоть одна капля крови. Потом, когда Ричарду явились призраки маленьких принцев, когда он начал произносить «Огонь блестит каким-то синим светом», со мной произошло одно из самых необычных событий в жизни.
Неожиданно я услышала негромкое, очень далекое громыхание колес, оно постепенно приближалось. Королевская палатка исчезла, и перед моим взором протянулась длинная полоса жесткого серебристого песка, а за ней был спокойный океан. Вода была нежно-голубого цвета, известного как аквамариновый, солнце висело низко над землей. Берег у самой воды был совершенно плоским, человеческая нога не ступала на него с тех пор, как начался отлив.
Я догадалась, что та земля представляла собой остров, прибрежная полоса огибала высокий, поросший зеленью обрыв. Громыхание колес стало ближе, показалась мчащаяся колесница, запряженная тройкой лошадей. Громыхание стало оглушительным, и греческая колесница явственно предстала моему взору. Правила ею женщина, сразу же заполнившая все мое существо сердечной теплотой и чувством узнавания. Она была среднего роста, с небольшой головой, лицо ее я могу описать лишь как имевшее форму сердца: широкое у висков, оно сужалось к хрупкому, острому подбородку. У нее были прекрасные, шелковистые волосы, перехваченные венцом из золотых листьев, сзади венец был связан пурпурной лентой. Ни лицо, ни фигура ее не были классическими в нашем понимании. Лицо было по-своему красивым и задело во мне какую-то струну, отозвавшуюся всей теплотой моей натуры.
Я знала эту женщину всю жизнь. Иногда тембр звука заставляет хрустальный кубок звенеть, хотя его ничем не касались. То же самое эта женщина сделала с моим сердцем. Если бы я вошла в комнату, заполненную самыми прекрасными на свете женщинами, и увидела бы ее, то воскликнула бы: «Вот она!». Для меня эта женщина символизировала дом, любовь, радость. Фигура ее была округлой, но не совершенной, как греческие статуи, и не особенно красивой, если не считать прямой, благородной осанки. Одной рукой она правила лошадьми с проворным, уверенным изяществом, другой поглаживала по головкам двух стоявших слева от нее детей – худенькую девочку лет десяти и крохотного мальчика лет четырех, глаза которого едва возвышались над краем колесницы. Платье ее было цвета светлой слоновой кости, отделанным мельчайшей плиссировкой, сшитым из облегающей и вместе с тем ниспадающей ткани, как у древних греков. На ногах у нее были высоко зашнурованные котурны из белой, украшенной золотом кожи.
Они ехали быстро, ветер обтягивал ее платье вокруг тела. Я слышала громыхание колес и топот копыт по жесткому мокрому песку. Видела, как колесо вращается на оси. Они проехали и вскоре обогнули мыс. У меня появилось чувство невосполнимой утраты. Ничего подобного я не испытывала ни раньше, ни позже.
Потом до меня дошло, что я нахожусь в заполненном людьми зрительном зале. Я снова увидела действие на сцене и услышала какой-то звук, исходящий из моего горла. Отец взял мои простертые руки в свои и мягко заговорил со мной. Видение, или что там это было, длилось, как казалось мне, добрых пять минут, но в действительности, должно быть, оно заняло гораздо меньше времени.
Я выбросила видение из головы и стала смотреть на сцену. Пьеса шла к своему блистательному концу. Однако этот сон не давал мне покоя много дней, и несколько месяцев я все еще испытывала то восхитительное чувство узнавания и любви, чувствовала запах песка, моря, берега, и видела все так же ясно, как происходящее вокруг. Потом со временем видение поблеоо; но иной раз возвращалось так же явственно, как виделось тогда в театре.
Как думаешь, что это было?
«Долго, долго я лежал в ночи без сна, думая, как рассказать мне свою повесть».
(Раз!)
Теперь в темноте я слышу на реке пароходы.
(Два!)
Теперь я слышу на реке громкие гудки.
Время! Где ты теперь, в каком месте и в каком времени?
О, теперь я слышу свистки на реке! О, теперь большие суда идут вниз по течению! Громкие гудки раздаются в устье, большие суда выходят в море!
А ночью в темноте, в сонной тишине земли, река, темная, многоводная река, полная странного времени, странного времени, странного, трагического времени, струится к морю!
Господи, сколько бы мне хотелось рассказать всего! Жаль, не обладаю литературным даром! Хотелось бы написать книгу, поведать людям о том, что происходит у меня в душе, и обо всем, что вижу.
Прежде всего я рассказала бы об одежде, которую носят люди. Невозможно понять, что человек собой представляет, пока не увидишь, как он одет. Люди одеваются в соответствии со своей сущностью. И не следует думать, что выбор одежды случаен. На свой манер одеты актеры, проповедники, политики, врачи, шарлатаны и психологи: у них все напоказ, они демонстрируют себя всему миру. По обуви, галстукам, рубашкам, носкам и шляпам можно определить, что у человека на первом месте: свой внутренний мир или окружающий.
Замечательнее всех старухи, носящие уйму всевозможных мелочей. Их много в Англии. Живут они в отвратительных маленьких отелях в Блумсбери и тому подобных местах. Много их и в Бостоне. У них странные лица, они не от мира сего.
Знаешь, я как-то видела в Бостоне изумительную старуху! В ресторане. На ней было, пожалуй, около тысячи мелочей. Она была одета в черное платье, сплошь покрытое бусами, браслетами и блестящими украшениями. Господи! Весило оно, должно быть, тонну! Кроме того, платье было все в кружевах, они словно бы стекали с рукавов, окутывали запястья и окунались в суп. И еще у нее была масса колец, браслетов, бус, ожерелий, воротник на китовом усе, тоже в кружевах, серьги, в волосах всевозможные гребни, шляпа, усеянная множеством украшений, перьями, фруктами, птицами. Господи! Эта женщина была ходячим музеем! И до того странной, что меня разобрало любопытство. Я подошла к ней как можно ближе, попыталась подслушать, что она говорит, но не смогла. Чего бы я только ни отдала, чтобы узнать об этом. В ней было нечто очень трагичное. Странно, правда? Это идет у них откуда-то изнутри, из чего-то причудливого, рассыпанного, как бусы, перемешанного, плотно слежавшегося и утопающего в океане вздора.