Юрий Герт - Избранное
Это была вполне заурядная, дощатая, крашеная половым суриком дверь, остекленная поверху и выходившая не в коридор, а в соседнюю комнату. Видно, по плану строителей, сооружавших наш барак, здесь предполагалась двухкомнатная квартира. Но жизнь (в лице домоуправления) внесла свои коррективы — и вместо одной возникло две, каждая со своим выходом в коридор и утратившей всякую надобность внутренней дверью. В одной комнате жил я, вторую занимали муж и жена, дверь между нами была забита вколоченным в косяк гвоздем, стекла заклеены газетой. Мы жили, не мешая друг другу, за несколько месяцев не обменявшись и парой слов. Мне было известно только, что соседа моего зовут Николаем, жену его — Лизой, он работает на руднике, она — в какой-то столовой.
Виделись мы обычно мимоходом, в коридоре, и задерживали друг на друге взгляд не дольше, чем требуется, чтобы бормотнуть «доброе утро» или «добрый день». Но мне и этого хватало, чтобы разглядеть обоих. Николай был высок ростом, широк в плечах, с красивым, даже чересчур для мужчины красивым лицом и волнистым чубом, залихватски выпущенным из-под шапки, сдвинутой набекрень. Лиза, в отличие от него, была невзрачной, щупленькой, с кривоватыми тонкими ножками и бледным личиком. В ее заостренном носике и маленьких шалых глазках было что-то жалкое и вместе с тем — хитрое, лисье. Возможно, тому причиной была лисья горжетка, которую, несмотря на порядком облезлый вид, она не без некоторого жеманства носила... Как бы то ни было, про такую пару говорят: «И что он в ней нашел!..» Впрочем, они оба меня мало интересовали, как и я их — тоже.
Кстати, я вовсе не держался в бараке особняком. Напротив меня жила тихая, очень болезненная женщина, работавшая во Дворце культуры уборщицей. Звали ее Тася. Случалось, я заходил к ней попить чайку, а больше — поиграть с двумя ее ребятишками, которые ко мне так и липли. Кроме нее, моими соседками были две девицы, молодые, румяные, курносенькие, похожие на ярко раскрашенных матрешек. Встретив меня в коридоре, они озорно заигрывали со мной, и, хохоча, тянули к себе в комнату, куда вечерами захаживали такие же молодые, веселые парни и где дым стоял коромыслом... Что же до Николая, то я частенько замечал в его черных насмешливых глазах какой-то холодный антрацитовый блеск, когда он взглядывал на меня, и Лиза в тон ему поджимала свои узкие бескровные губки.
Я сказал, что мы жили, не мешая друг другу. Это не совсем так. В бараке шла обычная для такого места жизнь — шумная, пьяная, загульная. Скандалы и драки случались в нем что ни день, особенно по субботам и воскресеньям. В набитом до отказа кинозале Дворца культуры крутили в основном старые ленты, на танцах тоже было не протолкнуться, так что народ развлекался, пользуясь подручными средствами. Мои соседи в этом не отличались от других обитателей барака.
Из-за тонкой стены ко мне легко проникали любые звуки, вплоть до шепотных. Чаще, однако, это бывал отнюдь не шепот... В поселке всеобщей известностью пользовалось заведение, именуемое «гайкой», поскольку имело форму шестигранника, и располагалось оно на пустырьке, который, двигаясь в любом направлении, трудно было обойти стороной... И потому вечерами, когда я сидел над своими тетрадками, сначала до меня доносились мерные, тяжелые шаги по коридору (я называл их «поступь Командора»), потом раздавался удар кулаком (или носком сапога) в дверь, далее следовал жалобный визг дверных петель — и возникал дуэт, в котором раскатистый мужской баритон был, как иглой, пронизан истеричным, на высокой ноте, женским криком. Слышался звон стекла, грохот рушащихся на пол предметов, шлепки, затрещины, плач, звуки борьбы... Каждый раз я еле удерживался от того, чтобы не вмешаться в то, что происходило там, за стеной. Но вот однажды...
В тот вечер, хорошо это помню, я позволил себе роскошь — покончив с тетрадями, занялся «Фаустом», а точнее — книгой Шахова «Гете и его время», присланной из Москвы моей будущей женой. Не знаю уж, какими стараниями удалось ей отыскать у букинистов эту книгу, изданную до революции, мне и не снилось ее иметь.
Это был курс лекций, прочитанных в конце прошлого века на женских курсах в Санкт-Петербурге молодым ученым, восходящей звездой, ярко вспыхнувшей и тут же погасшей, — Шахов не дожил до двадцати шести лет. Он был почти моим сверстником, а умер от чахотки — той самой болезни, от которой, когда я был еще маленьким, умерла моя мать. Это делало его далекую, призрачную фигуру до странности близкой, а то, что лекции он читал петербургским курсисткам, придавало ей вдобавок особенную хрупкость, одухотворенность...
Я читал Шахова, с осторожностью переворачивая ломкие желтовато-коричневые, как бы закопченные листы, и оттого, что мне было известно, кто эту книгу нашел и прислал, ее страницы окутывала невидимая, как аромат цветов или духов, дымка воспоминаний — о редких наших встречах на по вечернему оживленных московских улицах, осыпанных веселым искристым снежком, об ожидании друг друга перед сияющим огнями входом в метро, о симфонических концертах в Большом зале Консерватории, который мы предпочитали всем прочим, о нечаянных и многозначительных прикосновениях — рукой, передающей программку, локтем, упершимся в бархат подлокотника, краем плеча — в гардеробной толчее... Кстати, в бандероли, помимо книги, лежала примятая конвертом золотистая веточка мимозы, похожая на солнечный лучик, пробившийся сквозь глухую темень нашей полярной ночи. Я воткнул ее в банку от майонеза, поставил на подоконник — и в комнате сразу запахло весной...
7
Когда в соседней комнате послышались уже привычные для меня звуки, я некоторое время силился их не замечать, сосредоточась на том, как трактует Шахов загадочный финал «Фауста», но шум нарастал... Я с досадой закрыл книгу, разделся, лег — тем более, что шел уже первый час — и, укрывшись одеялом с головой, попытался заснуть.
Не удалось. За стеной что-то падало, грохалось об пол, билось, звенело, и все это вперемешку с надрывными воплями, плачем... В темноте мне мерещились лезущие из орбит глаза, сдавившие горло пальцы, кровь... Я сбросил одеяло, включил свет. Я пару раз трахнул кулаком в заколоченную дверь и стал одеваться. Но едва успел натянуть брюки, как вопли усилились, что-то хлопнуло, треснуло, гвоздь, придерживающий дверь, выскочил, звякнул об пол, дверь распахнулась — и ко мне в комнату влетело, вкатилось комом что-то белое, перекошенное, визжащее — не то от страха, не то от боли.
Это была Лиза — в разодранной ночной рубашке, босая, с жиденькими обычно, а тут словно загустевшими и дыбом поднявшимися волосами. Она захлопнула дверь, уперлась в нее спиной. Не пойму, как ей удалось перебороть напор с той стороны... Видно, страх и отчаянье наполнили силой ее тщедушное тело.
Я, разумеется, встал с нею рядом, плечо к плечу... Со стороны, должно быть, выглядело это довольно смешно, да нам было не до смеха. Николай рвался в комнату, грозя «убить паскуду» и «придушить суку». Мне пришло в голову припереть дверь кроватью и в промежуток между нею и противоположной стенкой затолкать стол и тумбочку. Теперь отворить дверь было невозможно — только взломать топором. Наверное, у Николая не оказалось его под рукой или сработал какой-то внутренний тормоз. Удары в дверь ослабли, потом совсем прекратились. Но только мы перевели дух и переглянулись, как Николай забарабанил в дверь — на этот раз в ту, которая вела в коридор и на ночь была заперта на ключ.
Барак, между тем, спал... Или притворялся, что спит... И это, возможно, прибавило мне злости. Никому не было дела до женщины, которая стояла передо мной, натягивая съехавшую на грудь рубашку на костлявое, в ссадинах, плечо. Всю ее так и трясло от страха, и я один мог ее защитить...
Не знаю, на что я надеялся, рванувшись к двери. Скорее всего — ни на что...
Лиза вцепилась в меня обеими руками:
— Не отпирайте! Не дам!..
— А ну, выходи! — ревел Николай. — Шкуру спущу!..
— Не пойду!..
Она тянула, оттаскивала меня назад — и опять только удивляться можно было, откуда бралось в ней столько силы...
— Нельзя! Не надо! Он нас обоих убьет!..
Я все же вырвался и открыл дверь. Пока я дергал ключом в скважине (замок был с капризами и поддавался не сразу), Лиза отскочила в дальний угол, к окну, и присела на корточки, закутавшись в стянутое с моей постели одеяло. Казалось, я слышал, как клацают ее зубы.
— В чем дело? — спросил я, захлопнув дверь снаружи и опершись на нее спиной.
Николай, нагнув голову, смотрел на меня быком. И глаза у него были разъяренные, красные, как у быка.
— Это как — в чем дело? Баба моя где?..
Что-то такое крутилось у меня в голове — что-то про закон, ответственность, милицию... Про то, что ни у кого нет права издеваться над другим человеком... Но вдруг, неожиданно для себя, я сказал:
— Пошел вон...
Это теперь я думаю, что в тот момент мне представилось невозможным, унизительным вступать в другого рода объяснения с человеком, который дышит в лицо тебе перегаром и таранит взглядом, а тогда... Тогда я, должно быть, произнес первое, что пришло мне на ум.