Криста Вольф - Образы детства
Фантазия граждан великой державы под названием Америка, так и не научившихся читать в глазах народов, которых они забрасывали бомбами или подкупали, явно опирается на то, что для всякого ребенка нашей планеты нет большего счастья, чем расти среди благ американской цивилизации, — потому-то они и не могут уразуметь, что другим их «бэби-мост», то бишь вывоз детей из Южного Вьетнама, кажется непристойностью.
Между Костшином и Слубице, наперекор жаре, вы запели, прямо в машине: «А наши генералы, наши генералы нас всех попредавали, нас всех попредавали»[114]. И еще: -«Там в долине, у реки Харамы». А потом песню про хорошего товарища, с текстом, переделанным в Испании на смерть Ханса Ваймлера[115], —Ленка ее не знала. «Пуля с пеньем долетела, / дар от отчего жилья, / выстрел сделан был с прицелом, / ствол нарезан был умело / у немецкого ружьям[116].
У Ленки слезы не навернулись. Она сказала: Надоели мне эти дурацкие разговоры.
В сорок пятом Нелли ни одной из этик песен не знала. Она вела все ту же зеленую клеенчатую тетрадь и заносила туда совсем иные песни. («Барабан в Германии грохочет» — «Если все предателями станут...») Еще два, три года, н она запоет, печатая шаг по мостовой городка, имени которого она пока слыхом не слыхала: «Давайте строить, строить». И постарается забыть песни из зеленой тетрадки, кстати говоря, к тому времени потерявшейся. Это ей не удастся. Пласты песен, один поверх другого.
Смерть, надежный спутник времени, взявший на себя деление повести на главы. Когда Нелли выписывается из тифозной больницы, «усишкин» дед лежит при смерти. Маму, судя по всему, куда больше, чем близкая смерть родного отца, ужасает тот факт, что ее дочь Нелли притащила в дом вшей. В больнице вши были у всех, но от этого ведь не легче, Шарлотта драит ей кожу на голове, сыплет порошок от паразитов, завязывает голову белым платком. Вот так, с завязанной головой, не обращая внимания на смехотворность своего вида, Нелли идет к «усишкину» деду. К Герману Менцелю, семидесяти одного года.
Умирает он в одиночестве, в узенькой каморке, — это Нелли уже -знакомо. Когда она входит, комната полна хрипом. (Нынче эта каморка стоит пустая и чисто прибранная, как все чердачные помещения во фрамовском доме.) «Усишкин» дед лежит на спине — так называемой естественной смертью умирают, похоже, исключительно на спине,— подбородок сердито вскинут к потолку. Желтоватая седая борода, которую никто не подстригал, клочьями торчит на обтянутом кожей черепе. Поверх одеяла беспокойные руки, руки мертвеца. Нелли вспоминаются ороговевшие мозоли на пальцах его правой руки — от сапожного шила. У умирающих они пропадают? Хрипы, хрипы — но идут они словно бы не от него. Нелли стоят, прислонясь к дверному косяку. К деду она не прикасается — лишь позднее сама она дотронется и до мертвой бабушки, и до мертвой матери, — это кажется ей немыслимым. Через несколько минут она уходит, а вдогонку несутся хрипы, их и на лестнице слышно. Она садится на верхнюю ступеньку и велит себе думать: дедушка умирает. Из всей его жизни, которую она старается себе представить, ей только и приходит на ум отчаяние, наверняка охватившее его давно-давно, в Бромберге, когда «эта Густа» не пожелала принять его ухаживаний. Тогда он, молодой подмастерье сапожника, пригрозил, что пойдет в лес и повесится. А она («усишкина» бабуля) позвала подруг и бегом в лес, искать его, ведь совсем ума решился, не ровен час, впрямь повесится. Дед и бабка уже одной ногой в могиле, а Нелли впервые представляет их себе молодыми — как они бегут по лесу, стройные, гонимые страстями.
Не в первый раз Нелли поразилась, до чего естественно складываются все истории, когда знаешь их конец, — у них словно и не было никогда возможности развиваться совсем иным путем, привести к иным судьбам, иным героям. Она оплакивала не смерть Германа Менцеля, а то, что он так и не узнал самого себя и не был узнан другими.
«Усишкина» бабуля не отходила ни на шаг от мужнина смертного одра. Вечером на третий день, когда все сидели за ужином, она появилась на пороге. Все поняли, что это означает. Она вымыла руки и села на свое место. Шарлотта налила ей супу, Нелли придвинула очищенные от «мундира» картошки. Все молчали. Бабушка, похлебав немного, положила ложку и сказала: Может, оно и зря, но ведь когда столько лет вместе прожито, не очень-то все просто.
Такова была единственная эпитафия бывшему подмастерью сапожника, впоследствии кондуктору на железной дороге Герману Менцелю, какую Нелли довелось услышать. На кладбище ее не взяли — слишком было холодно, да и самочувствие у нее не ахти. Целое утро гроб с телом деда стоял у фрамов в коридоре, служившем кухней Неллину семейству. Когда на миг приподняли простыню, она успела еще раз увидеть лицо деда. Таким суровым, как у покойника, лицо живого человека никогда не бывает, подумала она. Мать в припадке отчаяния схватилась за голову, потому что Нелли посеяла где-то «вшивый чепчик» и гниды, того гляди, распространятся по всему дому, Нелли с горечью думала: нашла из-за чего отчаиваться. Тут человек мертвый лежит, а ведь когда-то он был молод и тоже жаждал счастья, но остался беден и совершенно не оправдал даже собственных своих надежд, а потом начал пьянствовать и колотил жену, ту самую, из-за которой раньше едва не повесился, — вот это, я понимаю, повод для отчаяния, думала она.
Нелли не допускала возможности, что мать как раз поэтому и хваталась за голову.
Любовь и смерть, болезнь, здоровье, страх и надежда оставили глубокий след в памяти. То, что пропускается сквозь фильтры неуверенного в себе сознания, отсеивается, разбавляется, утрачивает реальность, проходит почти бесследно. Годы без памяти настанут вслед за этими, первоначальными,— годы, когда ширится недоверие к чувственному опыту. Как же много пришлось забыть нашим современникам, чтобы остаться работоспособными,— по этой части у них соперников нет.
(Время бежит. Четыре, пять лет ушло в эти бумаги, вслепую, как тебе иногда кажется. Четыре, пять лет, когда в тебе, вопреки попыткам затормозить ее рост, как будто бы расширялась мертвая зона. Безудержно росло число привычек. Тяга к соглашательству. А запечатлевается на лице стремление жить наперекор всему этому. Исподволь проступают старческие черты. Мина, показывающая, что неизбежные потери принимаются не без сопротивления. Хороший повод для глубочайшего изнеможения, которое никаким сном не снимается. Кто мог знать, что будет очень важно, оглянувшись назад, не обратиться в соляной столп, не окаменеть. Остается одно: раз уж целым-невредимым не уйдешь, надо вообще хоть как-то выпутаться из этой истории.)
К зиме открываются так называемые средние школы. Шарлотта настаивает, чтобы школа была закончена. Ведь табели и справки она сберегла. Равно как и мечту дать детям приличное образование. Нелли хочет стать учительницей — и пусть становится. Некая госпожа Врунк, дальняя родственница Фрамов, живущая в городе, готова сдать Нелли свой диван при условии, что та будет присматривать за ее ребятишками и помогать по хозяйству. Госпожа Врунк работает в Управлении продовольственного снабжения, а муж ее — но этого она еще не знает—на одном из сибирских рудников. Опять Нелли только по портрету знакомится с хозяином дома, худощавым блондином, на которого очень похожи оба сына, восьми и десяти лет от роду. Народ по-северогермански сдержанный, но порядочный и чистоплотный, а главное —честный.
С первой же минуты Нелли замечает свою неуместность в парадной комнате, куда никто никогда носу не совал, — чистейший пережиток. Законы парадной комнаты для нее больше не существуют. Она лакомится в кладовке пудингом госпожи Врунк. Отрезает тонкие ломтики деревенской копченой колбасы и поедает их без мало-мальских угрызений совести. Сперва вопросительные, а затем сверлящие взгляды госпожи Врунк она встречает дерзко, без всякого смущения. А ковер в гостиной метет по утрам со злостью, стиснув зубы. Ее взаимоотношения с госпожой Врунк, действительно очень милой и порядочной женщиной, постепенно омрачаются, и виной тому прежде всего Неллина манера осматриваться в квартире. Такого госпожа Врунк, конечно же, не потерпит — это за ее-то доброту.
Школа стояла у Лысухина пруда, да и сейчас еще стоит. Занимались в две смены: утром мальчишки, после обеда девчонки, и наоборот. В партах оставляли записочки. Если та, кто сидит на этом месте, не против... Иной раз так происходило сватовство. Ута Майбург, сидевшая за Нелли, — она была родом из Штеттина — познакомилась через такую записочку с будущим мужем. Держась за руки, они прогуливались в обед мимо «Городских палат» — нынче это ресторан, отделанный в народном стиле, — где всегда за одним и тем же столом сидела Нелли, разминая в тарелке четыре студенистые картофелины, политые стандартным соусом номер три. Ей было невдомек, как эта неприступная гордячка вроде Уты могла познакомиться с парнем через подобное «объявление». Она подробно обсудила сей инцидент с Хеленой из Мариенбурга[117], у той были длинные черные волосы и синие глаза, сочетание редкое и привлекательное, — и обе хоть и дружили с Утой, но единодушно ее осудили. Все три девушки считали, что поражение Германии отбило у них охоту веселиться. Никогда они не привыкнут к нелепым красным лозунгам на улицах, к крашеным зеленым заборам вокруг советских объектов, к серпу и молоту в городском пейзаже. Над новыми фильмами, на которые смущенным учителям приходилось ходить с ними в «Шаубург», они только громко, с издевкой смеялись. Еще и года не прошло, как они - каждая в своем родном городе — стояли в очереди, чтобы увидеть Кристину Сёдербаум в «Золотом городе».