Кристиан Барнард - Нежелательные элементы
Мне надо разделить легочную артерию. Для этого я должен перевязать ее у разветвления, затем наложить артериальный зажим там, где артерия соединяется с легким.
Не окажется ли анастомоз слишком высоким?
Не знаю.
Он подумал, что, пожалуй, впервые столкнулся с неразрешимой проблемой. Не меньшей по масштабам, чем сама жизнь.
Может быть, и я тоже всегда был в сущности простым человеком. Мои честолюбивые желания, мои усилия никогда особой сложностью не отличались. Я не заглядывал особенно далеко и не задумывался над неприятными вещами. Может, в этом мои вина. Вина в невиновности.
Должен ли я измениться? Или жить, как жил до сих пор?
Проблема была неразрешимой, и он подумал, что, быть может, это плата за познание, за право знать, что определенна только неопределенность.
Он наложил малый венозный зажим Кули на полую вену и скальпелем с обоюдоострым лезвием сделал аккуратный разрез длиной в четверть дюйма на изолированном участке вены.
— Шелк. Пять-ноль.
Он начал сшивать отсеченный конец легочной артерии с разрезом в вене.
— Следуйте за мной, Питер.
Он с удовольствием постороннего наблюдателя заметил, что работает хорошо. Руки обрели твердость, и каждый стежок накладывался с абсолютной точностью.
На мгновение он испугался этой отстраненности. Разве можно не быть сопричастным, не разделять страдания я боль, не истекать кровью, когда истекает твой ближний, не плакать, когда плачет он?
Ему вспомнились слова, которые произнес накануне утром Филипп у статуи Родса.
«Нельзя повернуться спиной».
Они говорили о планах Филиппа, о том, что он собирается отвечать комиссии по расследованию.
«Я просто подам заявление об уходе. Этого будет достаточно».
«А потом? — спросил Деон. — Вернешься в Канаду?»
Филипп ответил не сразу.
«Не уверен. Собственно говоря, я подумываю, не вернуться ли в Бофорт-Уэст».
Деон с недоумением уставился на него.
«Ты шутишь! Зачем?»
«Работать врачом».
«Общепрактикующим?»
«Да».
«Ты с ума сошел!»
«Все зависит от точки зрения».
«Но черт побери, Филипп! Ты не можешь этого сделать. Бросить все и заняться практикой в пыльном городишке… — Деон засмеялся и покачал головой. — Извини, Филипп. Это было бы просто глупо».
«Все зависит от точки зрения, как я уже говорил».
Деон попробовал возразить, что это было бы неразумно.
«Но ведь там ты не найдешь применения своим силам. Ведь, прямо скажем, ты один из самых знающих генетиков в мире. И ты говоришь, что намерен уехать в карру, чтобы лечить насморки и прострелы? Этому невозможно поверить!»
«Почему? Я получил диплом врача. Вспомни, Мендель сделал свое открытие в монастырском огороде на грядках с горохом. Может быть, и мне удастся создать лучшую мою работу в тени терновника».
«Я не верю, что ты говоришь серьезно».
Филипп сунул руки в карманы брюк и повел плечами, разминая мышцы. Деон узнал одно из собственных привычных движений и на мгновение растерялся.
«Абсолютно серьезно, — сказал Филипп. — Это не минутный каприз. Я все обдумал. Время от времени следует производить переоценку ценностей, не так ли? А что важнее, лечить истощенного младенца в карру или предупредить рождение еще одного ребенка с синдромом Дауна?»
«Но ты же генетик!»
«Правильно. Но я и врач. И считаю, что теперь мне следует сделать что-то и для этого малыша в карру».
«Тебе разрешат лечить только цветных, ты понимаешь? Даже в больнице».
«Да. Ну и что?»
«Тебе не позволят лечить белых».
Филипп некоторое время смотрел на него молча. Наконец сказал со вздохом:
«Я знаю. Иногда я думаю об этом с горечью. Но иногда спрашиваю себя, такая ли уж большая разница, как и кому служить? Ведь самый факт служения людям от этого не меняется. — Он отвел глаза и добавил застенчиво, словно признаваясь в самом заветном: — Нельзя же просто сидеть сложа руки и кричать о несправедливости. Со стороны ничем не поможешь, Деон. Чтобы внести свой вклад, нужно самому быть участником. Нельзя повернуться спиной».
Оба зажима были сняты, и вся кровь из верхней полой вены теперь поступала прямо в правое легкое.
Деон поглядел через стерильный барьер между ним и анестезиологом.
— Венозное давление?
— Двадцать два. Но оно падает.
— Черт! Надо, чтобы оно опустилось много ниже.
— Оно опускается, Деон. Уже двадцать. — Анестезиолог медленно называл цифры: — Девятнадцать… восемнадцать… шестнадцать… четырнадцать… — Он замолчал. — По-видимому, остановилось на четырнадцати.
Деон взглянул на часы. Операция идет два часа. Позади половина. Как он и предполагал, пока обошлось без обходного шунтирования, но теперь начиналась самая трудная часть, теперь он вступал на территорию, никем до него не разведанную, и никто не мог предсказать, какие ловушки ждут впереди. Он посмотрел на техников, стоящих в ожидании у аппарата «сердце-легкие».
— Хорошо. Вы готовы для обхода?
Они оба встрепенулись, точно внезапно осознав, что их тоже сейчас затянет этот водоворот, этот смерч, центром которого был ребенок на столе, своего рода ось вращения зыбких сил, совсем не казавшихся грозными, пока жертва не оказывалась в их власти, и тогда они неумолимо ее затягивали, и всякие попытки сопротивления оставались тщетными.
Жертва? Да, подумал Деон. Судьи, и палач, и, наконец, жертва. Настоящее уходит корнями в прошлое. То, что я сейчас, определяется тем, чем я был. Что есть этот ребенок, предопределено тем, чем был я. И значит, мы оба жертвы.
Какая-то часть сознания попыталась отогнать неприятную мысль, но он решительно вернулся к ней.
Я ответствен за его страдания. Не в изящном абстрактном смысле, не в снисходительном толковании, что я ответствен постольку, поскольку мы оба принадлежим к роду человеческому. Нет, я ответствен непосредственно и лично. Поступи я в свое время по-иному, его бы сейчас тут не было. А потому я отвечаю за него и отвечаю перед ним.
Никто из нас не может уклониться. Мы делаем то, что делаем, потому что должны.
А что должен сделать я?
Встать рядом с Филиппом? Или предать его?
Вот он, простой выбор, если отбросить все, что его заслоняет: все общие слова о высоких идеалах, долге и обязанностях. Выбор — вот он. Совсем простой.
Он уходит, и я остаюсь. Но прежде, чем отпустить, его заставят пройти сквозь унижение допроса, или трибунала, или как там они захотят это назвать. Как от непослушного ребенка, от него потребуют объяснения.
Конечно, вопрос о яичниках, о том, откуда он их получал, стал теперь сугубо второстепенным, банальным пустяком. А на карту поставлена власть и ее неумолимые требования.
Ибо один человек (и что хуже — цветной!) противопоставил себя власти, равнодушно взирает на ее напыщенную важность и говорит: «Черт с вами».
Должен ли и я пойти туда, встать рядом с ним и сказать то же?
Как сказал вчера Филипп? «Нельзя повернуться спиной».
Найдет ли он счастье, став врачом в Бофорт-Уэсте? Наверное, нет. Но быть может, счастье его не заботит. Он возвращается к своим истокам. Не случайно, что он берет с собой мать, чтобы она пожила и в конце концов умерла среди своих близких. Он возвращается, и ее присутствие сделает его возвращение полным, словно он никогда не уезжал.
Я бы не мог этого сделать. Я постоянно пытаюсь разорвать свои связи с прошлым. Я вырос вдали от матери, вдали от Бота. Мое отношение к ним исчерпывается чувством долга, обязательствами кровного родства. Но вернуться я не могу, потому что это означало бы отступление и признание собственного поражения. Для него это — вызов. Нет, даже менее эмоциональное, чем вызов. Просто проблема, разрешение которой требует всего лишь спокойного научного любопытства.
Может быть, ему повезло, что у него такой характер. Ведь быть таким, как я, и не легко и не особенно приятно. Одиночество, потребность в одиночестве — это болезнь столь же губительная, как рак. Она разъедает человеческую сущность изнутри.
Деон вспомнил, что сказала ему дочь в тот вечер, теперь уже такой далекий. Она сидела на кровати, нагая по пояс, ничего не стыдясь.
Он все еще помнил, какое впечатление произвел на него этот вопрос — помнил до мельчайших оттенков, — сначала удивление и растерянность, затем злость, что ему задает такой вопрос глупая девчонка, совсем еще ребенок, минутное раздумье о том, как посчитаться с ней. И вдруг всесокрушающее ощущение вины, когда он понял, насколько серьезен этот вопрос: «Ты добился? Ты добился?»
«За свои восемнадцать лет ты ничего не добилась, — сказал он ей. — А я… добился успеха».
И она спросила тогда:
«А ты его добился, папа? Добился?»
Он качнул головой, отгоняя воспоминания и заставляя себя сосредоточиться на том, что ему предстояло сделать сейчас, чтобы охладить сердце Джованни и остановить его.