Томас Вулф - Домой возврата нет
Что до тротуаров… эти Стандартно-Штампованные Толпулицы, в сущности, вовсе не приспособлены для пешеходов. (Стандартно-Штампованные Кляксуны давно разучились ходить пешком.) Тут толкаются, увертываются, напирают и шарахаются, обгоняют и теснятся. И стоять тут тоже не место. Одна из первых Заповедей, какие усваивает сызмальства Стандартный Кляксун, звучит так: «Давай проходи! Пошевеливайся, черт подери, что тебе тут, коровий выгон?» И уж во всяком случае, тут не место лежать, да еще развалясь.
Но поглядите на Просстака! Нет, вы только поглядите на него! Не удивительно, что молодой еврей на него зол!
Просстак нарочито, умышленно нарушил все до единого Стандартно-Штампованные принципы Кляксунства. Он не только взял да и разбил себе череп, но сделал это в общественном месте — посреди Стандартно-Штампованной Толпулицы. Он заляпал своими мозгами асфальт, заляпал кровью другого Стандартно-Штампованного Кляксуна, нарушил порядок уличного движения, оторвал людей от дела, растревожил своих собратьев — Кляксунов — и вот лежит, да еще развалясь, там, где пребывать ему вовсе не должно. И, что всего непростительней, этот преступник С.Просстак — обрел Жизнь!
Вы только подумайте, старина Дрейк! Мы способны отчасти понять вас, необычность вашего нрава, столь нам чужого и непривычного, потому что мы слышали, как вы бранились в кабаке, и видели, как ваши корабли уходили на Запад. А вы — поймете ли вы нас? Подумайте над чужим, непривычным, и поглядите на Просстака! Вы ведь слышали, ваш соотечественник сказал и современники повторяют: «…бывало, расколют череп, человек умрет — и тут всему конец». А теперь — что же сотворило Время, старина Дрейк? Без сомнения, что-то есть в нас странное, непривычное, чего вы никак не могли предвидеть. Ибо череп Просстака явно расколот — и, однако, Просстак — обрел Жизнь!
Что же это такое, адмирал? Вы никак не поймете? И не удивительно, хотя, в сущности, все очень просто.
Всего лишь десять минут назад С.Просстак был Стандартно-Штампованным Кляксуном, как и все мы. Десять минут назад он тоже мог нырнуть в метро и выскочить наружу, спешить, толкаться, нестись по улице в какой-нибудь нашей железной повозке — безымянный атом, ничтожество, песчинка в общем нашем кишении, всего лишь еще один «парень», точно такой же, как сто миллионов других «парней». А теперь — посмотрите на него! Он уже не просто «еще один парень», он теперь совсем особенный, Тот Самый. С.Просстак наконец-то стал Человеком!
Четыреста лет назад, бравый адмирал Дрейк, если б мы увидели — вы распростерты на палубе в луже собственной крови, а бронзовое лицо ваше побледнело и застыло, ибо вас до пояса рассек испанский меч, мы бы это поняли: ведь в ваших жилах текла кровь. Но Просстак — он, который лишь десять минут назад был Штампованным Кляксуном, созданный по нашему образу и подобию, сжатый в такую же пылинку, вылепленный из того же серого теста, из какого слеплены мы, он, в котором тек (так мы думали) тот же Стандартного Производства формальдегид, что и в наших жилах… о, Дрейк, мы и не подозревали, что в нем текла настоящая кровь! Мы и помыслить не могли, что она такая яркая, такая алая, что ее так много!
Бедное, жалкое, изуродованное ничтожество! Бедная, безымянная, разбившаяся вдребезги песчинка! Бедный малый! Он преисполнил нас, Стандартно-Штампованных Кляксунов Вселенной, страхом, стыдом, благоговением, жалостью и ужасом — ибо в нем мы увидели себя. Если он был человек, в чьих жилах течет алая кровь, значит, таковы же и мы! Если вечная гонка жизни довела его до такой развязки, если он на полпути бросил ей вызов и наотрез отказался и впредь оставаться Стандартно-Штампованным Кляксуном, значит, это может случиться и с нами, и мы тоже можем дойти вот до такого последнего отчаяния! И ведь есть еще другие способы бросить вызов, другие пути бесповоротного отказа, можно и на другой лад утвердить последнее, единственно оставшееся тебе право называться человеком, — и притом иные из этих способов не меньше устрашают взор! И вот наши взгляды, точно околдованные, взбираются все выше, выше, минуя один за другим этажи Стандартно-Штампованного кирпича, и прикипают к открытому окну, где он недавно стоял… и вдруг воротник начинает душить, лицо сводит гримаса, мы выворачиваем шею, и смотрим в сторону, и ощущаем на губах едкую горечь стали!
Это слишком тяжко, невыносимо — знать, что маленький Просстак, который говорил на одном языке с нами и нашпигован был той же дрянью, скрывал в себе, однако, нечто неведомое, темное, пугающее, пострашней всех знакомых нам страхов… Что он таил в себе какой-то беспросветный, мерзкий ужас, непостижимое безумие или мужество, и мог долгих пять минут стоять вон там, на карнизе серого окна, над тошной, кружащей голову пропастью — и знал, что он сейчас сделает, и говорил себе: иначе нельзя! Надо! Ибо все эти взгляды, эти полные ужаса глаза внизу, на дне пропасти, притягивают, и уже невозможно отступить… И, окончательно сраженный ужасом, еще прежде чем прыгнуть, увидел свое падение — стремительно, камнем, вниз — и свое разбившееся тело… ощутил, как трещат и ломаются кости, разлетается череп… и внезапный мрак мгновенья, когда мозг выплеснется на фонарный столб… и в тот самый миг, когда душа, содрогнувшись, отпрянула от бездны привидевшегося ужаса, стыда и невыразимой ненависти к себе, с криком: — Не могу! — он прыгнул.
А мы, бравый адмирал? Мы пытаемся понять это — и не можем. Пытаемся измерить глубину этой бездны — и не хватает сил погрузиться в нее. Пытаемся постичь чернейшую из преисподних, сотни полных ужаса, безумия, тоски и отчаяния жизней, прожитых этим жалким существом за пять минут — за те минуты, пока он, сжавшись в комок, медлил там, на оконном карнизе. Но мы не в силах ни понять, ни дольше на это смотреть. Это тяжко, слишком тяжко и невыносимо. Мы отворачиваемся, нас тошнит, внутри пустота и слепой, неодолимый страх, мы не можем это постичь.
Кто-то смотрит во все глаза, вытягивает шею, проводит языком по пересохшим губам, бормочет:
— Господи! Сколько же смелости надо — на такое решиться!
И другой резко:
— Нет уж! Никакая это не смелость! Просто, значит, малый рехнулся! Не соображал, что делает!
И другие — неуверенно, вполголоса, не сводя глаз с того карниза:
— О, господи!
Какой-то таксист поворачивается и, направляясь к своей машине, бросает с напускным равнодушием:
— А, подумаешь! Много их таких!
Но это звучит не слишком убедительно.
А потом кто-то из зевак с кривой улыбочкой спрашивает приятеля:
— Ну что, Эл? Не прошла охота подзакусить?
И тот негромко:
— Подзакусить, как бы не так! Вот стаканчика два-три чего покрепче я бы хватил! Пойдем-ка к Стиву!
И они уходят. Стандартные Кляксуны нашего мира не в силах это стерпеть. Им необходимо так или иначе вымарать это из памяти.
И вот из-за угла появляется полицейский с куском старого брезента и накрывает им Безголового. Толпа все стоит. Подъезжает зеленый фургон из морга. В него запихивают То самое вместе с брезентом. Фургон отъезжает. Шаркая башмаками на толстой подошве, один из полицейских сгребает и спихивает осколки черепа и комки мозга в водосток. Приходит кто-то с опилками и посыпает все вокруг. Кто-то из аптеки — с формальдегидом. Чуть погодя еще кто-то с шлангом пускает струю воды. Из метро выходят двое подростков, мальчишка и девчонка с черствыми, жесткими, истинно нью-йоркскими лицами; идут мимо, нагло, вызывающе проталкиваются через толпу, смотрят на фонарный столб, потом друг на друга — и хохочут!
И вот все кончено, никаких следов не осталось, толпа расходится. Но кое-что остается. Этого не забыть. В воздухе тянет какой-то тошной сыростью, все, что было в этом дне светлого, ясного, прозрачного, померкло, и на языке остается что-то вязкое, липкое — то ли привкус, то ли запах, неуловимый и неотвязный.
Для подобного происшествия еще нашлось бы подобающее время и место, бравый адмирал Дрейк, если бы наш приятель Просстак упал, как будто он порожний, пустой внутри, и разбился, ни капельки не набрызгав, или раскололся пополам и в сточную канаву вылился бы серый формальдегид. Все было бы ладно, если бы его просто унесло ветром, как ненужную бумажку, или если б его вымели с прочим ненужным мусором, а потом вернули в ту Стандартного Производства серую массу, из которой он сработан. Но С.Просстак этого не пожелал. Он разбился и насквозь пропитал наше общее липкое серое тесто непристойно яркой кровью, чтобы выделиться из множества, чтобы у нас на глазах стать Человеком и посреди всеобщей Пустыни отметить один-единственный клочок редкостной страстью, безмерным ужасом и гордым достоинством Смерти.
Итак, адмирал Дрейк, «неизвестный человек выпал или выбросился вчера в полдень» из окна вашего отеля. Так сообщала газетная заметка. Теперь вы знаете подробности.
Мы порожние люди, мы пустые внутри? Не будьте чересчур в этом уверены, бравый адмирал.