Джон Гарднер - Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы
Я говорю им:
— И вот приблизилась Пасха иудейская. Иисус поведал ученикам своим, что ему надлежит быть убитым. Незадолго до праздника они явились в Иерусалим и проводили ночи в окрестностях, отчасти из осторожности, отчасти же из экономии. Ранним холодным утром они возвращались в город. Иисус взалкал и увидел издали, узнал по листве смоковницу. Он первым подбежал к ней — поглядеть, нет ли плодов. Плодов нет. И он проклинает дерево: «Да не будет же впредь от тебя плода вовек!» К вечеру смоковница засохла.
Странная история. Большинство толкователей Библии ставит ее под сомнение, хотя она есть и у Матфея, и у Марка. Другие считают, что это явленная притча. Да, но о чем эта притча? О том ли, что Иисус, как и всякий человек, был во власти минутных порывов? Или это доказательство могущества веры? Так ее толкует сам Матфей. Но Матфей — самый поздний евангелист: может статься, он просто цитирует Марка, пытаясь заодно уж и сам объяснить полузабытое происшествие.
Поразмыслим над этим рассказом с точки зрения смоковницы. Заслужено ли проклятье?
Во-первых, еще не время ей было плодоносить. Почти наверняка сам Марк, а не позднейший переписчик, замечает: «ибо еще не время было собирания смокв». Если уж на то пошло, то странно даже, что и листья были. Как же это: вместе с листьями ожидать плодов? Но положим, что и приспела пора плодоносить: дерево-то росло при дороге. Каждый день мимо проходили тысячи людей. Не первым же Иисус заметил дерево и кинулся проверять, нет ли на нем смокв. Может статься, смоковница была увешана плодами и щедро отдала их до последнего. А если даже и не было на ней смокв во время плодоношения, то не вернее ли положиться на будущее? Мало ли что будет в следующем году? Может быть, почва удобрится, может быть, кто-нибудь станет ухаживать за этим деревом. И, зная, что такое может быть, не правда ли, жестоко лишить дерево будущего? Что же это за притча о несправедливом и непреклонном проклятии?
Библия полна рассказами о деревьях-символах. Псалмопевец говорит о праведных: они как деревья у многоводных рек, и плодоносят ко времени. Иеремия говорит об Иудее: «Зеленеющею маслиною, красующеюся приятными плодами, именовал тебя Господь». Однако, говорит пророк, нынче не так. И дерево испорчено, и плоды его нынешние ядовиты. Дохнет Господь на древо, и при шуме сильного смятенья воспламенит огонь вокруг нее и сокрушит ветви ее. И низвергнется дерево — непреложно и навечно.
Подумайте об этом. Издавна возрастало пророческое древо Иудеи. Оно было здоровое и чистое, оно изобиловало пышными плодами. Лишь со временем утратило оно жизнь и цель. Так оно и бывает, знаете ли, с человеческими установлениями. Не первым иудино племя отошло от заветов. Всякое установление, всякий порядок и расчет, изначально жизненные, со временем становятся препонами, заболевают. И древо иудейское стало, по слову Иеремии, «неискупимым». Так вяз, пораженный листогноем, делается жалок: можно лишь выкорчевать его в надежде, что зараза не распространится.
И еще одно дерево. Издатель книги Иеремии соединил две разрозненные части, в которых нет ничего общего — только что о дереве речь идет там и там. В одном случае, как вы слышали, о древе Иудеи. В другом — о древе самого Иеремии. Он праведен и пытается сберечь себя в неправедном обществе, пытается спасти, искупить его культуру — но современники Иеремии, даже и собственная родня с ненавистью строят против него смертоубийственные замыслы, говоря: «Положим ядовитое дерево в пищу его и отторгнем его от земли живых». Опять же чудовищно. Для неизлечимо больного общества надежды нет, но нет надежды и для праведника, заточенного в больном обществе! Напрасно уповал Псалмопевец: увы, праведные также «подобны мякине, развеянной ветром».
Проклял или не проклял Иисус смоковницу — а по свидетельству Матфея и Марка, проклял, — однако первохристиане приняли эту притчу; и, должно быть, вам ясно, как они ее понимали. Иисус начал проповедовать в церкви праотцев своих. Иоанн Креститель возражал, однако Иисус потребовал от него крещения, ибо тот был, как это ведал Иисус, последним из пророков, последним зеленым листом на иссохшем древе иудейском. И по всем евангелиям видно, как сожалел Иисус о запоздании Израиля, ибо сроки исполнились, время пришло. Теперь, если вы еще не убедились, что смоковница есть показная, мертвая религия, гнилой авторитет — что ж, заглянем еще раз в Евангелие.
У Марка за этим сразу следует рассказ об очищении храма. И лишь затем — разъяснение об иссохшей смоковнице: первозаконие новой религии. Имейте веру в Бога и не молитесь, если не можете простить. Иначе говоря, возлюбите Бога — и человека. И следует рассказ о неверных виноградарях, предавших своего хозяина, разграбивших и опустошивших его виноградник и за это преданных смерти. Затем — вопрос о мзде Кесарю. «Чей образ на этой монете?» По-гречески монета — ikon — икона. «Воздайте кесарево Кесарю», — говорит Иисус. Если вы чем-то одолжены земным властям, признайте долг и возместите его. Однако речение подлежит и более радикальному толкованию: если Кесарь ставит себя на место Бога и провозглашает, что безнравственное нравственно, сопротивляйтесь: взорвите Пентагон.
Не впервые говорю вам, что ранняя церковь была церковью анархической. Но если некто бородатый с глазами, как пламя, явится нынче утром к нам в церковь, вы его вряд ли примете за своего — немытого, упрямого, безразличного к нашему уюту. Может статься, мы и вправе прогнать его. Однако не забудем, что не следует нам обращать свой праведный гнев против пламенных радикалов, ниспровергателей и сожигателей смоковниц.
По плодам нашим — если будут плоды — люди узнают нас.
Иссохшая смоковница, опустошенный виноградник — суть смертельный приговор. Чудовищно? Да. Но он непреложен.
Я замолкаю, принимаю торжественный вид.
— Итак, помолимся.
Посредине молитвы я снова обвожу взглядом прихожан. Спина моя холодеет. Бородатый юноша с пронзительными глазами стоит в дверях и смотрит на нас. И я отлично знаю, когда он явился и что услышал, скрытый от взглядов.
9Я не к тому, что правильно поступаю. На каждый случай у меня есть два объяснения: одно более или менее разумное, другое со сдвигом — я бежал в пустыню навстречу дьяволу, испытать, что истинно, а что ложно; иначе — я бежал от ответственности. За поездным окном мелькают опрятные фермочки с кроваво-красными кирпичными сараями; старинные молотилки, рабочие — коммунисты, пацифисты — подбрасывают вилами снопы, по-старинному неторопливо переговариваясь между собой. Через проход от меня спит негритянка: ей нет дела до какого-то там Юджина Карсона Блейка и его отчаянных сторонников, нет дела до запроса о проторях пресвитерианской церкви. В начале вагона сидит солдат лет восемнадцати, не больше; он полусонно воспивает пиво, воспетое настенными рекламами — девяносто девять красочных подробностей всеобщей гибели всеобщего барахла; и даже эта самозабвенная сладость опьянения проходит, остается лишь бесконечная цепь невольного самоуничтожения.
На сиденье возле меня лежит газета из Карбондейла. ВЗРЫВ У ПОЛИЦЕЙСКОГО УЧАСТКА. Не мой ли поклонник кинул бомбу? Не знаю. И полиция не знает; впрочем, имеется подзаголовок мелким шрифтом: «Бомбист — приятель местного священника». Я уже знал, что так будет, еще когда я нашел у себя на столе записку Дженис: «Позвоните мистеру Леффлеру в отдел ФБР». Я не позвонил. Чем бы я им помог? Где он живет, не знаю, и Мерилин не знает, я у нее спрашивал. Еще что? Дать его описание? А может, я не хочу, чтоб у них было его описание. Так ли уж я его осуждаю? Иначе говоря: неизлечимо ли древо иудейское?
Нет, это я сам себе лгу. При чем тут политика? Я в ответе за другое — за огнеопасную свободу слова с кафедры. Я приобщал их к истине, к тому, что сам полагаю истиной (неведение заранее оправдано); им это надо было услышать. И если б я знал, что он тоже слушает, я бы говорил так же. Я не знал, однако проповедь моя имела свои последствия, и тут уж не отвертишься. Они, мои прихожане, тоже это понимают. И нелегко погасить их воспаленные, пронзительные взгляды.
Можно плакать и каяться, как доктор Груй. Заламывать руки в отчаянии, как мисс Эллис.
Самая мысль об этом больно обжигает.
Я опять берусь за газету, трижды прочитанную. Свет за окном зеленеет: смеркается. Внезапно я встаю на ноги и направляюсь в вагон-ресторан. Захочу — допьюсь до чертиков; подумаешь, какой-то пьяный священник вдали от паствы. Занятное чувство. Или подвернется охочая девица — можно и с нею, пожалуйста. Все можно. Я вспоминаю Левелзмейкера. Чем он мог соблазнить Мерилин Фиш?
В моем вагоне почти никого, зато следующий наполовину занят. Длинноволосые юноши и девицы в бусах и лохмотьях; кислый смрад — наверное, марихуана. Руки и ноги по всему проходу. Я осторожно перешагиваю их. Мясистый мужчина в дорогом сером костюме поднимает глаза от журнала и кивает мне. Я киваю в ответ, хотя уверен, что вижу его впервые, и иду по проходу, хватаясь за спинки сидений: очень качает. Дверь отворяется туго, в уши врывается стук колес. Я отворяю вторую дверь и вхожу в вагон-ресторан.