Сол Беллоу - Дар Гумбольдта
— Я знаю, ты всегда желал мне добра, Чарли, — отозвалась Кэтлин.
— Сегодня день, посвященный Гумбольдту, важный день, он закручивается по спирали с самого утра, и я ужасно разволновался. В доме престарелых, где живет дядя Вольдемар, я встретил человека, которого знал еще ребенком, что тоже меня подстегнуло. Потом я узнал, что и ты здесь. Все одно к одному.
— Я слышала от Хаггинса, что ты собирался на Кони-Айленд. Знаешь, Чарли, там, в Неваде я иногда думала, что ты пережимаешь со своей привязанностью к Гумбольдту.
— Возможно, но я пытался себя сдерживать. Я спрашиваю себя, откуда во мне такой восторг? Как поэт или мыслитель он не оставил особо заметного следа. Нет во мне и ностальгии по старым добрым временам. Может, все дело в том, что в Соединенных Штатах людей, серьезно относящихся к Искусству и Мысли, настолько мало, что даже тех, кого постигла неудача, невозможно забыть?
Похоже, мы подобрались к нужной теме. Я хотел осмыслить добро и зло, жившие в Гумбольдте, понять причину его краха, объяснить истоки его печали, разобраться, почему его грандиозное дарование породило столь ничтожные успехи, и во всем остальном. И все равно эти темы тяжело обсуждать, даже если витаешь в облаках, в необычном приливе чувств, исполненный привязанности к Кэтлин.
— Мне казалось, что в нем было очарование, какая-то древняя магия, — сказал я.
— Думаю, ты просто любил его, — откликнулась она. — Конечно, я и сама сходила по нему с ума. Мы поехали в Нью-Джерси, и жизнь там была бы настоящим адом, даже если бы у него не случалось приступов безумия. Наше житье в этом домишке сейчас кажется мне частью какой-то зловещей инсценировки. Но с ним я бы поехала даже в Арктику. И дело не только в восторженности студентки, приобщающейся к литературной жизни, — это лишь малая толика всего. Мне не нравились многие его друзья-литераторы. Они являлись поразвлечься представлениями, которые устраивал Гумбольдт, его выходками. Потом они уходили, а он, все еще распаленный, принимался за меня. Он был честолюбив. И часто повторял, как жаждет войти в круг выдающихся людей, стать частью литературного мира.
— Именно так. Но никакого литературного мира нет, — сказал я. — Девятнадцатый век произвел на свет нескольких гениальных отшельников — Мелвилл[378] или По не были членами литературных кружков. Один сидел на таможне, другой шатался по барам. В России Ленин и Сталин уничтожили литературную элиту. Ситуация в России сейчас напоминает нашу — поэты возникают из ниоткуда, несмотря на все предпринимаемые против них меры. Откуда взялся Уитмен, и откуда взялось все то, что у него было? Но именно необузданный У. Уитмен имел талант и явил его.
— Да, если бы литературная жизнь бурлила, если бы Гумбольдт мог пить чай с Эдит Уортон[379] и дважды в неделю видеться с Робертом Фростом и Т. С. Элиотом, он чувствовал бы поддержку, понимание и воздаяние за свой талант. А ему просто не хватало сил заполнить окружавшую его пустоту, — сказала Кэтлин. — Конечно, Гумбольдт был чародеем. Он заставил меня чувствовать себя тупой, тупейше тупой! С какой неистощимостью он изобретал обвинения в мой адрес. Такую изобретательность следовало бы направить в поэзию. Гумбольдт строил слишком много личных планов. Слишком много таланта уходило на эти планы. И в результате мне как его жене приходилось страдать. Но давай больше не будем об этом. Позволь спросить… когда-то вы вместе написали сценарий?..
— Да какую-то ерунду, чтобы убить время в Принстоне. Ты рассказала об этом той молодой женщине, миссис Кантабиле. Какая она, эта миссис Кантабиле?
— Хорошенькая. Со старомодной вежливостью в духе Эмили Пост[380], шлет благодарственные письма за чудесный обед. Но в то же время красит ногти в кричащие цвета, носит вульгарные наряды и говорит грубым голосом. Даже когда она просто болтает, в голосе прорываются визгливые нотки. Разговаривает, как подружка гангстера, но задает вопросы, достойные аспирантки. Как бы там ни было, я сейчас начинаю работать в киноиндустрии, и мне любопытно, что вы там с Гумбольдтом написали. Как-никак, по твоей пьесе сняли удачный фильм.
— О, по нашему сценарию ни за что не снять картину. Список действующих лиц включал Муссолини, папу римского, Сталина, Калвина Кулиджа, Амундсена и Нобиле. А главным героем был людоед. Еще в сценарии упоминались дирижабль и деревня в Сицилии. Даблью Си Филдсу[381] сценарий наверняка понравился бы, но только сумасшедший продюсер вложил бы в него хотя бы пенни. Конечно, никогда не знаешь, как оно обернется. Кто в 1913 году обратил бы внимание на пророческий сценарий о Первой мировой войне? Или если бы еще до моего рождения мне предложили готовый сценарий жизни и пригласили жить по нему, разве я не отказался бы наотрез?
— А как же твоя пьеса?
— Кэтлин, поверь мне, я был просто червем, который случайно выплюнул шелковую нить. Бродвейский наряд соткали другие. Лучше расскажи мне, что тебе оставил Гумбольдт?
— Ну, во-первых, он написал мне замечательное письмо.
— Мне тоже. И совершенно здравое.
— А мне немного сбивчивое. Оно слишком личное, и я не могу его показать даже теперь. Он перечислил все преступления, которые я будто бы совершила. Готов простить мне все, что я сделала, только пишет очень подробно и постоянно поминает Рокфеллеров. Но есть и целые куски совершенно здравые. Действительно трогательные, правильные вещи.
— Это все, что ты от него получила?
— Нет, Чарли, там было еще кое-что. Документ. Идея еще одного фильма. Вот почему я спросила тебя, что вы такого сочинили в Принстоне. Скажи, а тебе он что-нибудь оставил, кроме письма?
— Поразительно! — воскликнул я.
— Что поразительно?
— То, что он сделал. Совсем больной, слабеющий, умирающий, но все такой же изобретательный.
— Не понимаю тебя.
— Скажи, Кэтлин, этот документ, эта идея фильма, о писателе? А у писателя деспотичная жена? Так? А еще у него красивая молодая любовница? Они вместе путешествовали. И он написал книгу, которую не посмел опубликовать?
— А, да. Я поняла. Конечно. Все так, Чарли.
— Вот сукин сын! Великолепно! Он все продублировал. Повторил путешествие с женой. И сценарий для нас двоих.
Она молча изучала меня. Ее губы растянулись в улыбку:
— Почему, по-твоему, он приготовил нам одинаковые подарки?
— А ты уверена, что мы единственные наследники? Ха-ха, давай помянем этого безумца. Он был славным.
— Да, он действительно был славным. Но я хочу понять — ты думаешь, что он все это спланировал? — спросила Кэтлин.
— Кто — Александр Поп, что ли? — не мог выпить чашки чаю, чтобы не завести какую-то интригу? Гумбольдт такой же. Он до самой смерти мечтал о шальных деньгах. Знал, что умирает, но хотел сделать нас богатыми. Как бы там ни было, поразительно, что у него до самого конца сохранилось чувство юмора, по крайней мере, его остатки. И, даже сойдя с ума, он написал по меньшей мере два абсолютно здравых письма. Я собираюсь провести странную аналогию: чтобы сделать это, Гумбольдт вырвался из границ застарелого безумия. Ты можешь возразить, что он эмигрировал в болезнь слишком давно. И прочно там обосновался. Возможно, ради нас ему удалось вернуться на свою Бывшую Родину. Еще разок увидеться с друзьями. Скорее всего, ему это было так же трудно, как для кого-нибудь другого — например, для меня, — перейти из этого мира в мир духов. Или, еще одно необычное сравнение: он, как Гудини, удрал из мира смертельной паранойи, маниакальной депрессии и всего такого прочего. Спящие пробуждаются. Изгнанники и эмигранты возвращаются, а умирающий гений приходит в себя. «Предсмертное прозрение», — писал он в письме.
— Думаю, перед смертью у него не осталось сил на два отдельных подарка каждому из нас, — сказала Кэтлин.
— Или взглянем с другой стороны, — возразил я. — Он показал нам все то, что в нем преобладало, — козни, интриги и паранойю. Он поднаторел в этом как никто другой. Помнишь знаменитый прорыв к Лонгстафу?
— Ты думаешь, он замышлял нечто иное? — задумалась Кэтлин.
— А как по-твоему? — вопросом на вопрос ответил я.
— Что-нибудь вроде посмертного испытания характера, — сказала она.
— Он был абсолютно уверен, что мой характер неисправим. Наверное, и твой тоже. Но подарил нам чудесные мгновения. Мы смеемся и восхищаемся, но как это грустно. Я очень тронут. Мы оба тронуты.
Крупная сдержанная Кэтлин мягко улыбалась, но внезапно цвет ее больших глаз изменился. Их заволокло слезами. Но Кэтлин даже не пошевелилась. Такая уж она есть. В голову пришла не слишком уместная мысль, что, возможно, Гумбольдт замыслил свести нас с Кэтлин. Не обязательно как мужа и жену, скорее, просто объединить наши чувства к нему в некий совместный мемориал. Ведь после его смерти мы оставались (на какое-то время) жить, лицедействовать в обманчивом мире людей, и, может быть, мысль о том, что мы будем заняты придуманным им делом, могла обрадовать его и разогнать могильную тоску. Ведь когда Платон, Данте или Достоевский высказывались в пользу бессмертия, Гумбольдт, глубоко восхищавшийся этими людьми, не мог сказать: «Они были гениями, но мы не можем принимать всерьез их идеи». Но относился ли он сам к бессмертию всерьез? Он не говорил. Сказал только, что мы сверхъестественные, а не обыкновенные создания. Я все бы отдал, чтобы узнать, что все-таки Гумбольдт имел в виду.