Шарль Левински - Геррон
Ничего не делать — плохо. В войну всегда кто-нибудь вылезал из укрытия и нарывался на пулю. Потому что у него не хватало терпения сидеть тихо.
Я еще раз прошелся по моим текстам, хотя в этом не было необходимости. Память у меня работает. Если бы на завтра вдруг поставили в план «Трехгрошовую оперу», я смог бы сыграть полицейского Тигра Брауна без ошибок. Без восстановительной репетиции. Альберс, который не мог запомнить ни строчки, однажды сказал мне: «Там, где у меня талант, Геррон, там у тебя память». Приз за скромность он бы никогда не получил.
Но я понимаю, что он имел в виду. Он любил играть, а не готовиться. Это чувство, что можно просто выйти, что можно просто встать, не напрягаясь, — и все-таки владеть ролью, ролью и зрителями. Канатоходец рвется на свой канат.
И речь вовсе не об аплодисментах. Разумеется, и о них тоже. Но не это решает дело. Когда стоишь на сцене, дышишь иначе. Чувствуешь сильнее. Живешь интенсивнее. Живешь. Если же в остальное время ты ведешь лишь растительное существование — как карпы в бассейне рыбного ресторана, когда нечего делать в ожидании сачка, — тогда маленькое бегство в роль нечто очень ценное. Когда я стою на сцене, возникает ощущение, будто мы с Иржи вышли наружу в запретную зону. На природу. Как будто я заяц, которого я там видел, и никто не может меня поймать. Никто.
Когда-то я пошел в театр, потому что хотел стать кем-то. Сегодня мне это необходимо, чтобы оставаться самим собой. Куртом Герроном, актером. А не Куртом Герроном, жидком из гетто.
Ольга это понимает. Они принимает мои искаженные мерки. Не высмеивает меня, когда после представления я в полном отчаянии оттого, что какая-то острота получилась не такой, какой должна была получиться. Она не говорит того, что сказал бы всякий разумный человек: «В нашей ситуации это столь же важно, как пукнуть во время урагана». Она так не считает. Когда у нас была премьера «Карусели»…
Премьера. Не то слово. Премьера — это рецензии в газетах и слухи в столовой, драматические скандалы и сверхсердечные объятия, это шум и бормотание публики, которые в этот день звучат совершенно иначе, чем на обычных представлениях, это взгляд тайком через щелочку в занавесе, пришел ли Керр и Монти Якобс, это тьфу-тьфу-не-сглазить и плюнуть через плечо, потом сидеть у Шваннеке и ждать первых критических отзывов, «Керр не аплодировал, но Монти Якобс смеялся, я это ясно видел». Вот что такое премьера.
В Терезине то было просто первое представление.
Сейчас-то мы играем в «Гамбургере», и тут все выглядит почти как в настоящем театре. Но поначалу…
В кабинете Отдела организации свободного времени мне вручили ключ.
— Чердачное помещение в Кавалерской казарме. Помещение довольно просторное, но обустроить его вам придется самому.
Естественно.
Кавалерская казарма — это не лучший адрес. После полгода в Терезине я старожил и знаю тонкие социальные градации. Комната в Магдебургере соответствует вилле на Ваннзее. Дрезденер — это Веддинг, съемная комната, четвертый задний двор. Кавалерская казарма — это Коперникерштрассе. Там, где город сваливает свой мусор. Здесь размещены хромые, слепые и сумасшедшие. Все те, кого в Терезине называют нуждающимися в уходе. Которым вообще-то положено находиться в больнице, но там нет мест. И в Терезине есть свой дом калек.
Но свободный чердак — это свободный чердак. Везение. Хотя там и нет сцены, занавеса и освещения — не важно. Можно использовать то, что есть. Это лозунг оптимистов. Пессимисты говорят: «Это не имеет смысла».
Правы и те и другие.
Утром мне дали ключ, а в шесть вечера должно было начаться представление. Я прихватил с собой Анни Фрей — все остальные из ансамбля были еще в своих рабочих командах, — и мы пошли туда, чтобы прибрать и навести порядок. Чтобы, может быть, соорудить какое-то подобие сцены, если будет такая возможность.
Вот только пустой чердак оказался не пустым. «Там нет ни души», — было мне сказано. Это следовало понимать как «нет ни одной живой души».
Запах — это было еще не самое страшное. Умерли они не так давно. От голода умирают не сразу.
Хуже было то, что все они лежали прямо перед дверью. Кто рядком, кто вповалку. То есть они еще пытались выйти наружу. Дверь не особо массивная. Крепкий мужчина мог бы ее вышибить. Но они не были крепкими мужчинами. Они были скелетами, обтянутыми кожей.
В Терезине запрещено запираться изнутри. Эсэсовцы не хотят затрачивать усилия, чтобы войти. Но ключи, разумеется, были. Как может быть иначе в тюрьме? В центральном секретариате висит целая доска с ключами, каждый тщательно подписан. Служба внутреннего управления — какое красивое название! — которая ведает распределением мест, единственное подразделение совета старейшин, которое имеет право запирать помещения. Например, если они заражены паразитами и должны пройти очистку.
Или если Курт Геррон хочет устроить там кабаре.
Те пятеро не подумали, что дверь за ними могут запереть. У них уже давно не было никаких мыслей. Они были из цвокарни, палаты для душевнобольных. Люди оттуда то и дело сбегали. Окна зарешечены, но для дверей в предписаниях не было исключения. «Ни одно жилое помещение не должно запираться». Один сбежал из любопытства или безумия, в поисках чего-то или спасаясь от чего-то, — кто знает? Остальные следом.
Чердак — это всего лишь этаж, расположенный выше спального зала для цвоков. Должно быть, они забрались туда, как кошка влезает на дерево. Без цели. Попасть-то попали, а выбраться не смогли. Помещение было полно рухляди, в ней-то они, наверное, и прятались. Не знаю. А потом кто-то запер дверь. Потому что это помещению теперь предназначено было стать театром. «Каруселью».
Никто их не хватился. А если хватился, то не всерьез. То и дело случается, что душевнобольные где-нибудь плутают, говорит д-р Шпрингер. Иногда служба ориентирования приводит их назад, а иногда нет.
— Мы должны позаботиться о людях, которым мы еще можем помочь, — сказал он.
Те пятеро и раньше были худыми. Накормить безумного — это требует времени и сил, и есть дела поважнее. Их порции регулярно забирали на раздаче еды, но кто знает, кому они доставались. Мы в Терезине.
— Умереть от голода — это не больно, — говорит д-р Шпрингер.
Это тема, в которой он разбирается. Если он переживет лагерь, он собирается написать об этом монографию.
Если.
Итак, там лежали пятеро мертвых тел, а нас было всего двое — Анни и я. По улице ездили труповозные тележки — по потребности, но в помещениях мертвых собирали только два раза в день. Первый раз утром, а потом за час до начала комендантского запрета выходить на улицу. Сейчас было полдесятого, а наше представление должно было начаться в шесть. «Полагайтесь только на собственную инициативу», — сказал д-р Хеншель.
Трупы следовало снести вниз, на улицу, это ясно. Их надо было устранить до того, как транспортный отдел доставит сюда пианино. Но тела людей тяжелы, даже если в них не осталось ни грамма жира. Нет, не тяжелы. Несподручны. Надо было найти кого-нибудь в помощь. Из сумасшедших никто не годился для практических дел, а санитаров не так много. К счастью, в той же казарме был еще спальный зал для слепых. Это не было наглостью, что мы попросили их о помощи. Инвалиды рады пригодиться, я знаю это еще по Кольмару. Это вселяет в них гордость. Мы образовали цепочку на трех этажах лестничной клетки. И передавали трупы с рук на руки. Иногда бывает проще не видеть того, что делаешь.
И даже не иногда, а очень часто.
В шесть часов на нашем чердаке началось представление. Пунктуально. Зрители сидели на полу, а задник сцены состоял из лошадиной попоны, которую мы подвесили между опорными балками. Я надел костюм индейца-апачи и был ведущим. Зазывал посетителей ярмарки на мою карусель. «Приходите, смотрите, удивляйтесь».
«Кто с нами в путь?»
То была очень успешная премьера. Хотя Керр и не пришел. Монти Якобс тоже не явился.
Начиная с третьего представления мы играли в просторном помещении в «Гамбургере». Уже был настоящий задник сцены и скамьи для публики. Артистические уборные. Те, кто входил в состав моего ансамбля, поступали в распоряжение Отдела организации свободного времени и должны были всякий раз освобождаться от трудовой повинности на время репетиций. Всего этого я потребовал и со временем добился. Что-то было даже лишним. Кресла в уборных. Долли Хаас тоже не очень нуждалась в желтых розах в своей артистической уборной. Я хотел этим что-то доказать.
Только теперь уже не помню, что именно.
Сегодняшнее представление было удачным. Много смеялись. В скетче про психиатра я сымпровизировал новую остроту, и она взорвалась как бомба. Я бросил взгляд на портрет Зигмунда Фрейда на стене и задумчиво произнес: «Мне кажется, без рамы было бы гораздо лучше». Слово «рама» произнесено так, что всякий услышал за ним фамилию Рама. «Мне кажется, без Рама было бы гораздо лучше». Этот коллективный вдох-ах, пока ужас не разрешится смехом, — один из самых сильных эффектов, какого можно добиться на сцене. Если умеешь.