Джон Апдайк - Супружеские пары
— Что ты предлагаешь? — сказал он наконец. — Нас пригласили, мы пришли. Раз так, надо было постараться получить удовольствие. Я не имею ничего против недалеких людей, если их не надо ничему учить.
Кену было 32 года. Когда они познакомились, он был студентом-выпускником, специализировавшимся в биологии, а она доучивалась в Редклиффском колледже и нуждалась в кредите на продолжение научной работы. Со второго курса она была влюблена в увлекавшегося искусством грубоватого еврейского парня из Детройта. С тех пор он успел превратиться в известного скульптора, журналы иногда публиковали фотографии его композиций из ржавых железок. В те времена его тоже сопровождал железный лязг, он ежесекундно пародировал самого себя, смешно зачесывал назад волосы, похожие на парик, а нос у него был до того крючковатый, что трудно было понять, как он до сих пор не откусил себе его кончик. На окружающих он посматривал с невыносимо презрительным видом. Зато как он орудовал языком, засунув его ей в рот! «Дай-ка старому грязнуле пососать твой язычок! Сейчас ты задохнешься от восторга!» Не желая принимать во внимание ее страхи, он научил ее оральному сексу. Беря в рот его огромный член, она боялась, что лопнет от любви. Внутри у нее с треском рвались путы прежних опасений. До него она была болезненно бледной, казалась себе корявой дылдой, холодной и никому не нужной. У него была волосатая спина с буграми мышц, густо усеянная родинками — знаками проклятия.
Родители не запрещали ей с ним встречаться, проявляли такт, но каким-то непостижимым образом умудрились превратить ее любовь в неприемлемый гротеск. Видимо, Питер и ее родители общались между собой, используя ее как медиума; она не знала, о чем у них идет речь, пока на нее не обрушилось огромное жирное НЕТ. Ей было больно, она курила одну сигарету за другой; вспоминала бесконечный снег, дребезжание велосипедов, вытаскиваемых из сугробов, скрип галош, мокрый шарф на шее, мерцание снежинок, таких же невесомых, как ее мысли, за высоким окном аудитории. Помнила гнетущий свет, заливавший по утрам ее комнату, и боль там, где у более зрелых людей расположено сердце.
Потом появился Кен — еще более рослый, чем она, жаждущий ее, для всех приемлемый. Это походило на чудодейственное решение долго не решавшейся математической задачи. Фокси не могла найти в нем ни одного изъяна и воспринимала это совершенство как вызов ее упрямству. При такой красоте нельзя быть умным, а он был еще и умен — противоречие, просившееся на шустрый и злой язык Питера. Кен выглядел, как богач, а трудился, как бедняк. Он был сыном адвоката, не проигравшего за свою карьеру ни одного дела. Фокси представляла себе, как Кен появился на свет: спокойно, безболезненно, в сосредоточенном молчании. Его ничто не могло озадачить. В жизни еще существовало неведомое, но не было места загадкам. После унизительного просчета, каким оказалась ее первая любовная связь, принесшая ей одно страдание, Фокси нашла убежище в непробиваемой правильности Кена. Она благодарно приняла непреложный факт — его превосходство над другими людьми. Просто он лучше выглядел, лучше соображал, был более совершенным механизмом, чем все остальные. Но одну ошибку он все-таки допустил: обманутый ее холодным высокомерием — следствием всего лишь ее высокого роста, — принял ее за ровню себе.
Элизабет Фокс из Бетесды знала за собой слабость — склонность к сочувствию. Ее сердечко разрывалось от жалости к бездомным животным, потерявшимся детям, брошенным героиням, забинтованным раненым, ковыляющим вокруг нового госпиталя с уродливыми рядами окон, похожими на застегнутые «молнии». Они переехали из восточного района Вашингтона весной 1941, когда госпиталь только строился. Ее отец был профессиональным моряком, капитан-лейтенантом с кое-какими инженерными познаниями и с преувеличенным интересом к вопросам генеалогии. Один из его дедушек был виргинским солдатом, другой — пастором из Нью-Джерси. Он ощущал себя потомственным джентльменом и сказал Фокси, сообщившей в 12 лет о своем желании стать медсестрой, что она слишком умна и должна учиться в колледже. Уже в Редклиффе, оглядываясь назад, она разобралась, что болезненная нежность развилась в ней во время длительных отлучек отца на протяжении Второй мировой войны. Отголоски войны помешали ей окончательно перейти к общению с противоположным полом без рабской зависимости, без искупительного унижения, которому она хотела подвергнуться, отдаваясь Питеру. Теперь, замужней женщиной, смягчившись и уже не превращая самоанализ в сухое математическое вычисление, она спрашивала себя, не уходит ли ее печаль, надломленность и незаконченность душевного роста в более давние времена, чем война, не гнездится ли ее беда в Великой Депрессии, так и не выветрившейся из официальных мавзолеев Вашингтона. Навещая мать, она всякий раз ловила себя на этой мысли и на вопросе: уж не в том ли дело, что ее мать, при всем своем уме и памяти о былой красоте, не принадлежала к благородному сословию, а была дочерью мэрилендского бакалейщика?
Стоило Фокси выйти замуж, как ее родители развелись. Отец, отслуживший тридцать лет, получил доходное место консультанта в судостроительной компании и перебрался в Сан-Диего. Мать, словно желая доказать, что и она может добиться процветания, вышла замуж за состоятельного джорджтаунского вдовца по фамилии Рот, владельца сети автоматических прачечных, расположенных по большей части в негритянских кварталах. Ныне мать Фокси тщательно следила за собой, даже в магазины ходила в корсете, держала пуделя, курила женские сигареты, откликалась в кругу подруг на обращение «Конни», а мужа называла в третьем лице «Рот».
От прежней супружеской пары — родителей Фокси — не осталось ровно ничего. Не было больше старого каркасного дома на Роуздейл-стрит с заброшенной террасой, всегда опущенными жалюзи, медлительным электровентилятором на кухне, сонно вращавшим лопастями и тихо гудевшим как блаженный, бубнящий себе под нос молитву. Осталась в прошлом адресованная отцу корреспонденция на микропленке, не пролезавшая в прорезь почтового ящика, уборщица-негритянка по имени Грейслин, приходившая раз в неделю в фартуке с запахом апельсиновой кожуры, пугливая терьерша Вероника и сменивший ее раболепный чау-чау Мерль с черным языком. Никогда не зацветавший кустарник, длинные вечера с мороженым, старая клеенка в красную клетку на кухонном столе, сидение матери за этим столом по вечерам в промежутке между новостями и укладыванием дочери в постель, с «честерфилдом» между пальцами и привычкой автоматически разглаживать кожу на переносице все это жило теперь только в сердце Фокси. Чтобы хоть что-то уберечь, она посещала церковь, именно епископальную, с гимнами и офицерами на скамьях, куда ходили люди из отцовского круга и сам Рузвельт, выигравший войну, несмотря на свою немужественную пелерину.
В июне 1956 года она закончила учебу и вышла замуж.
Любой брак — это пари со страховкой от полного проигрыша. Выходя замуж, она была уверена, что при любом повороте судьбы муж не обойдется с ней жестоко. Он был не способен на жестокость, как большинство американцев давно уже не способны выкалывать своим недругам глаза и выпускать кишки. И она не ошиблась. Муж оказался не то что ласковым, а слишком брезгливым, чтобы проявлять жестокость. Справедливых жалоб у нее не накопилось, была только одна несправедливая: что Кен слишком долго заставлял ее отказываться от беременности, работая над диссертацией. Четыре обещанных года аспирантуры превратились в пять, затем — два года работы за гранты Американского общества здравоохранения. После этого Кен тянул еще год, подвизаясь инструктором при каких-то гарвардских зазнайках, которых Фокси возненавидела лютой ненавистью. Фокси все эти годы тоже трудилась: то ассистенткой среди фламандских пейзажей и изображений мезозойских папоротников в комфорте и пыли гарвардских подвалов, то университетским секретарем, то воспитательницей умственно неполноценных детей — занятие, заставившее ее всерьез заинтересоваться социальным вспомоществованием, то слушательницей различных курсов, в том числе курсов рисования с натуры в Бостоне; бывали и отпуска, и даже флирт, но без последствий. Семь лет — это много, особенно если считать в месячных или в неделях, отмеченных унизительным применением противозачаточных средств, портящим всякую радость; такие семь лет — это дольше затяжной войны. Ей хотелось выносить для Кена ребенка — сочетание его безупречности и своего тепла. Это был бы лучший ее подарок ему, способ ничего больше не утаивать. Ребенок, результат слияния его и ее индивидуальной химии, станет символом ее восхищения им, доверия к нему, заставит его перестать сомневаться в том и в другом.
И вот она получила дозволение преподнести ему этот дар. Кен уже был ассистентом профессора в университете на другой стороне реки, на кафедре биохимии, где существовала возможность быстрого роста. Причины для счастья были так же надежны и ослепительны, как вид из окон нового дома.