Михаил Елизаров - Госпиталь
Последним был Прищепин, уже без животной свиты с первых этажей.
Он нетвердо прошел к своей койке, на издыхании пробормотал неизвестно кому:
– На, душара, рубль, пойди купи колбасы и водки… И сдачи, блядь, трешку принеси… Мало денег? А «дедушку» не ебет, что мало… И принес, сука, колбасы, водки… И трешку сдачи… Заебись, блядь! – и плашмя, как доска, рухнул в подушку.
Я почувствовал, что могу теперь уйти. Встал с койки и вышел из палаты. Меня никто не окликнул и не остановил.
Коридор озаряли сиреневые сполохи. Дождевые капли стучали, как зубной озноб, стрекотали легионом насекомых. В небе катился громовой гул, дребезжали рамы. Госпитальный двор был залит пузырящимся стеклом, на далеких проводах красными каплями вспыхивали огоньки, падающими лучистыми звездами горели фонари, окна отражались голубыми полыньями на линолеуме. Я брел, подошвами ощущая грозные шорохи и вибрации подземных этажей.
Предчувствие вело меня наверх, к архиву. У входа в потайной коридор я заметил присевшего на корточки, втрое сложенного Кочуева. Он поднял голову, и я вздрогнул – на меня смотрело детское бешеное личико с мертвецки синими щеками.
Из архива доносились попеременно старушечий вой, рев ослицы и срывающийся визг фанфары.
– Там Шапчук, – прошептал Кочуев. – Не ходи… – он ухватил меня за пижаму усохшей, точно кукольной ручкой. Из архива потянуло гнилостной сыростью, и снова взревела ослица.
Я все пытался отцепить прозрачные фарфоровые пальчики, оказавшиеся цепкими, как рыбацкие крючки.
Кочуев с усилием, точно продирался сквозь шипы, говорил:
– Помню, танкист прокричал. Мы – бежать. Я по лестнице наверх, Прасковьин и Яковлев вниз, за ними Мухтар и те, которые с ним были. Я заскочил сюда, и вдруг – Шапчук, а снаружи голоса – «деды», танкист. Я обратно в коридор, Шапчук снова за мной. Я вырвался, а Шапчука поймали…
Как гнутые гвозди, я отгибал его пальцы, тогда он проворно захватывал новую жменю одежды когтистой птичьей горстью, вис на мне, цеплялся за штанины.
Я понимал, что Кочуев просто не хочет пускать меня в архив. Там, где на три голоса ревел обезумевший Шапчук, творилась тайна, сделавшая Кочуева упрямым стражем.
Наконец, я освободился, в несколько шагов преодолел коридорный перешеек и сразу же увидел Шапчука. Он был полностью раздет. На его ягодицах и ляжках темнели бурые подтеки. Сморщенная мошонка и член слиплись, как три чернослива. Он бегал на прямых деревянных ногах, похожий на циркуль. Его лицо с блестящими и слизистыми, как кишки, губами было натянуто криком. Казалось, он смотрел сквозь меня.
Все было усыпано бумажными ошметками. Точно сорванные двускатные крыши, валялись картонные обложки от уставов, конституций и материалов съездов.
Шапчук выхватил с полки очередную книгу. Вложив в движение яростный вопль, он резко оторвал от многостраничной мякоти обложку, отшвырнул и начал потрошить на мелкие части листы, приговаривая свое: «Так, так, так».
Похожие на материки, клочки летали по всему архиву и, кружась, планировали на пол. Книга была расчленена за минуту. Шапчук проворно взялся за новую, посыпая пространство рваным сором.
Взмокший от своей разрушительности, Шапчук пахнул едким женским запахом. Молнии играли на его скользком теле бликами милицейской мигалки.
В коротких паузах он совершал странные пассы, будто оправлял невидимые юбки.
На полу оказалась и обложка от моего «Учебника сержанта». В тот момент я испытал чувство острой невосполнимой утраты и посмотрел на Шапчука почти что с ненавистью.
Полки стеллажей быстро опустели. Шапчук издал нутряной вой роженицы, заметался в поисках новой жертвы. Безумный взгляд его остановился на карте Советского Союза.
В дневные часы, утомившись от премудростей Реукова, я часто изучал эту карту, гадая, что обусловило те причудливые нежные краски республик. Страна была огромной и многоцветной. Розовая Россия, лимонный Казахстан, изумрудная Украина, лиловая Белоруссия, желтая Литва, бирюзовая Латвия, янтарная Эстония, фиолетовая Грузия, салатный Азербайджан, абрикосовая Армения, бежевая Молдавия, песочный Туркменистан, ржаной Таджикистан, чернильная Киргизия, охровый Узбекистан. Красная кайма границы была как широкий след губной помады.
И серыми кусками мертвого пространства лежали Финляндия, Румыния, Польша, Чехословакия, Турция, Иран, Афганистан, Китай, Монголия, Япония и огрызок Аляски…
В царящем сумраке все яркие краски схлынули с карты. Только молнии изредка плескали бледными чернилами на ее серый глянец. Четко видны были лишь пунктирные очертания пронумерованных республик. Обесцвеченная Родина в тот момент больше походила на мясницкое пособие с изображением коровьей туши.
Шапчук бросился к стене и сорвал карту, забарахтался под ней, вынырнул, швырнул на пол и кошачьими движениями начал полосовать глянцевое полотно. На спине его от усилий образовался подвижный мускульный горб. Шапчук запрокинул голову, и архив снова огласил мучительный трубный рев, словно вместе с картой Шапчук рвал и свою собственную шкуру.
Он потрошил страну, лежащую, как беззащитная шуба. Оторвал хлястик Прибалтики, крошечную, точно манжета, Молдавию, воротник Украины, подол Таджикистана.
Такающая бубнящая труха на миг обернулась внятными словами: «Шоб вы усi поздыхалы!» – и взмыла к потолку воплем покрываемой ослицы.
Уже не было Шапчука, только бесноватая химера, что глумилась и чародействовала над поверженной картой.
Пятясь, я вышел из архива. На входе, неподвижный и трухлявый, как сфинкс, сидел Кочуев.
До самого утра бродил я по госпиталю, и повсюду мерещились мне лежащие бездыханным валетом Прасковьин и Яковлев, точно куликовские схимники, но то были просто остроконечные тени, похожие на монашеские рясы и клобуки.
В провидческом дурмане я видел, как Мамеда Игаева на руках несли в сортир его земляки, а он, желтый, властный и злой, похожий на степного раскосого деспота, погоняя, лупил их по бритым загривкам.
Гроза миновала, за окнами молочно светлел воздух. Я чувствовал только дрожь и лютую усталость.
С рассветом первыми вернулись людские шумы и запахи. Ржаво скрипели ворота на проходной, тарахтел мотор грузовика и сладко смердел бензин. В гулких коридорах зашлепали тапки поварих, в столовых гремела посуда, тявкали высокие бабьи голоса, на ветеранском этаже раздался резкий старческий кашель, будто кто-то крушил сапогом деревянный ящик. Дохнуло кислым супом, дегтем и камфарой.
На построении я встретил Кочуева. У него вздулся крутой голубиный зоб, в котором гукала и рокотала вчерашняя по крошкам склеванная тайна. Он смотрел безумным настороженным взглядом и не узнавал меня.
Явились перерожденные Прасковьин и Яковлев, гнилостно-бледные, в странных морщинах, точно неизвестный творец оставил на их заново вылепленных из плесневеющего теста лицах свои дактилоскопические следы.
Пришел Мамед Игаев, весь какой-то масляный, словно его, как деревянного идола перед юртой, натерли до жирного блеска бараньим салом.
Шапчук отсутствовал.
Сразу после построения меня вызвали в кабинет к завотделением подполковнику Руденко. Он был приветлив, отирая руки марлевой тряпицей, сказал, что зондирование показало у меня язву в стадии обострения. «Три миллиметра», – со значением заглянул в медицинскую карточку, и родимый сосок на его шее налился нежной кровью.
У меня не оставалось сил для радости. Я лишь кивнул. Руденко также сообщил, что бумага, заверяющая этот диагноз, с его и начмеда, подполковника Федотова, печатями отправлена на подпись к начальнику госпиталя.
Прощаясь, он добавил с улыбчивым прищуром:
– Батьке своему привет передавай.
– Спасибо, обязательно передам, – сказал я.
Потом я побывал у полковника Вильченко.
– Не годен к строевой службе в мирное время, по статье 32Б, – подтвердил он. – Понял, да? Но если война, и Родина призовет, то снова станешь годен. Ладно, иди собирайся.
Палата валялась, разбитая похмельем, как параличом. Я торопливо набил вещами сумку.
Танкист Прищепин еще спал. В худом теле, лежащем сломанной мертвой веткой, уже не было ни демонизма, ни величия.
Я сердечно простился с Игорем-черноморцем.
Евсиков сказал:
– Зайдешь на почту, телеграмму отправишь. Я там своим, домой, пару строчек черканул. Пусть ждут… – и протянул мне новый послереформенный рубль с нелепым казначейским уточнением «Один» и бумажку с адресом и текстом.
В спортивном костюме и с дерматиновой сумкой я вышел за проходную госпиталя.
Был понедельник, девятнадцатое августа тысяча девятьсот девяносто первого года.
Укладчица № 5
Ветхие шторы закрывают единственное окно комнаты. С несущей стены полностью удалены слой штукатурки и дранка вплоть до кирпича. На полу беспорядочными свитками лежат старые обои. То, что еще не успели сорвать, вьется грязными локонами. С потолка свешивается люстра из пяти круглых, матового стекла, плафонов, похожая на учебную модель молекулы.