Филип Рот - Умирающее животное
«Позвони мне, — сказал я ей, — в следующий раз, когда у тебя начнутся месячные. И приезжай затем сюда немедленно. Мне тоже интересно посмотреть на это».
Тоже. Столь откровенная ревность, столь жгучее желание. С этого момента события и приняли оборот чуть ли не катастрофический.
Потому что как раз в том году у меня был роман с чрезвычайно привлекательной, волевой и ответственной женщиной, не отягощенной ни гноящимися душевными ранами, ни порочными наклонностями, ни какими бы то ни было сумасбродными политическими идеями. Кэролайн Лайонс — так ее звали — была подчеркнуто интеллигентна, неизменно благожелательна и демократична, лишена и намека на склонность высмеивать что бы то ни было и при этом чрезвычайно хороша, чувственна, опытна и деликатно отзывчива в постели. Давным-давно, где-то в середине шестидесятых, она тоже у меня училась. С тех пор прошли долгие десятилетия, мы с нею не поддерживали и не искали контакта, поэтому, случайно столкнувшись на улице как-то утром (Кэролайн как раз отправлялась на работу), обнялись так бурно и страстно, словно на предыдущие двадцать четыре года без малого нас разлучила вселенская катастрофа, вроде мировой войны, а вовсе не ее отъезд в Калифорнию, где Кэролайн вознамерилась выучиться на юриста в одном из тамошних университетов. Мы тут же сообщили друг другу, как чудесно оба выглядим, со смехом вспомнили наше первое соитие у меня в служебном кабинете (Кэролайн было тогда всего девятнадцать), сентиментально повздыхали о прошлом и вполне предсказуемо договорились поужинать следующим вечером.
Кэролайн была все еще хороша собой, яркая, рослая, с крупными чертами лица, хотя под глазами у нее (а глаза у нее были серыми) уже набрякли большие мешки, не столько, как мне представляется, из-за хронической бессонницы, которой она страдала, сколько в результате целого ряда разочарований, достаточно типичных для профессионально преуспевающей сорокапятилетней женщины, которой чаще всего приходится ужинать одной у себя в роскошных манхэттенских апартаментах, заказав еду из ресторана по телефону и получив ее в пластиковых контейнерах из рук какого-нибудь иммигранта-рассыльного. И тело ее заметно отяжелело. Два развода, бездетность, ответственно-изнурительная высокооплачиваемая работа с постоянными заокеанскими командировками — и двадцать килограммов лишнего веса в придачу! Надо ли удивляться, что, отправляясь со мной в постель, Кэролайн вздохнула: «Я уже не та, что прежде!» «А я?» — усмехнулся я в ответ, и больше мы этой деликатной темы не затрагивали.
Учась на первом курсе колледжа, Кэролайн делила комнату в студенческом общежитии с одной из самых отчаянных заводил во всем кампусе, харизматичным, в духе «безумных шестидесятых» чертенком а-ля Эбби Хофман[4]. Чертенка звали Дженни Уайт, родом она была из Манхассета, и эта особа, посещая мой семинар, написала очаровательную курсовую работу под названием «Сто способов опошления читального зала студенческой библиотеки». Процитирую по памяти начало этого эссе: «Отсос в читальном зале, куда ты вроде бы приходишь затем, чтобы отсасывать знания, представляет собой квинтэссенцию библиотечных занятий. Отсос в читальном зале — это студенческая черная месса». Весила Дженни, должно быть, килограммов сорок, росту в ней было не больше полутора метров (если не меньше), суперминиатюрная блондинка, выглядящая так, словно любому достаточно ей только свистнуть, так оно и было на самом деле. В домашнем театре студенческого разврата она слыла и была примадонной.
Кэролайн в те годы буквально боготворила Дженни. «У нее столько любовников, — говорила она мне тогда. — Одновременно. К кому ни забежишь — к старшекурснику или к молодому преподавателю, — у каждого в ванной сушится ее бельишко».
Если кому-нибудь из студентов вдруг приспичит, скажем прямо во время прогулки по кампусу, рассказывала мне Кэролайн, ему достаточно подойти под окно и вызвать Дженни. И, если она не против, они сговариваются. На полчасика, на часок, а тут уж, глядишь, приспичит и кому-то еще. «А не высвистать ли мне Дженни?» — подумает или скажет он, и на факультет она в этот день так и не попадет… Многим преподавателям не нравилась свобода ее сексуального поведения; они считали, что Дженни малость не в себе. И даже кое-кто из парней в первое мгновение обзывал ее шлюхой, но уже во второе заваливался с ней в койку. Причем ни дурочкой, ни шлюхой Дженни не была. Она действовала совершенно сознательно и целеустремленно. Вставала перед тобой во весь свой рост, метр пятьдесят без малого, слегка расставив и плотно уперев в землю ноги; веснушчатая, белокурая, коротко стриженная, не пользующаяся никакой косметикой, кроме красной губной помады, и широко, во весь рот, ухмылялась: вот она я, вот я какова, вот на что я готова, а если тебе не хочется, тем хуже для тебя!
Чем сильнее всего восхищала меня малютка Дженни? Трудно выделить что-то одно; в тот первоначальный период студенческой сексуальной революции она была примечательна именно тем, что стала первопроходцем во многих областях сразу. Как ни странно, слова и поступки, особенно восторгавшие меня в ней, кажутся сегодня (с оглядкой на путь, который проделала с тех пор женская сексуальная эмансипация) сравнительно безобидными, сейчас они, скорее всего, не понизили бы автоматически социального статуса той, что на них осмелилась. Больше всего мне пришлось по вкусу соблазнение ею самого робкого человека в кампусе, руководителя поэтического семинара. В те дни квадратно-гнездовые интрижки между представителями преподавательского и студенческого состава были особенно интересны не только потому, что завязывались впервые, но и потому, что протекали они совершенно открыто (становясь причиной изрядного числа разводов, включая мой собственный). Руководитель поэтического семинара не отличался, однако же, хоть какой-то предприимчивостью. Весь свой мужской эгоизм он выплескивал исключительно в поэзии. В конце концов бедняга умер от алкоголизма, умер довольно молодым, но что, кроме алкоголя, помогло бы столько лет держаться на плаву посредственному стихотворцу в чрезвычайно богатой поэтическими талантами Америке? Был он женат, имел двоих детей и, если не декламировал стихи, стоя за кафедрой, помалкивал в тряпочку и чуть что стыдливо краснел. Извлечь эту черепаху из панциря казалось задачей воистину неразрешимой. Казалось всем, кроме Дженни. Дело было на студенческом празднике. Молодежь — и юноши, и девушки — льнула к поэту, но никто не знал, как к нему подступиться. Девицы поумнее даже, бывало, западали на него: он казался им таинственным и романтичным; поэт, однако же, не доверял никому. До тех пор пока Дженни не подошла к нему на празднике и, взяв его за руку, не сказала: «Пошли потанцуем!» После чего, разумеется, его соблазнила. Мало того, именно ей он и начал с этих пор доверять. Малютка Дженни Уайт… Все люди равны, все люди свободны, каждый волен поступать как заблагорассудится.
Дженни и Кэролайн с несколькими подругами, столь же блудными отпрысками привилегированного класса, составили своего рода масонскую ложу, которую вызывающе окрестили По-моечными Подружками. Должен признаться, что сталкиваться с девицами вроде них мне прежде не доводилось и не довелось после. И дело отнюдь не ограничивалось тем, что они разгуливали по кампусу в каких-то жутких лохмотьях и вдобавок босыми. Эти создания принципиально презирали невинность и все с ней связанное. И категорически не выносили надзора старших. Они не боялись мозолить людям глаза, и обделывать тайные делишки они не боялись тоже. Плавным для них стал сам дух вечного вызова окружающим. Если рассматривать вопрос в исторической ретроспективе, то они и их непосредственные последовательницы стали первым поколением американских барышень, поставивших во главу угла исключительно собственные желания (сексуального, главным образом, свойства). Никакой риторики, никакой идеологии — только бесстрашное и бесстыдное возделывание поля плоти. Что же касается самого их бесстрашия (и бесстыдства), то оно развилось постепенно — по мере того, как они поняли, какие перспективы перед ними открываются теперь, когда внешний контроль отпал вовсе, когда традиция послушания старшим пошла на слом (да и традиция любого другого послушания тоже), и вот они наконец осознали, что могут делать буквально все, что им вздумается!
Эта революция — пресловутая сексуальная революция шестидесятых — была своего рода экспромтом; число сексуально раскрепощенных обитателей кампуса поначалу оставалось ничтожным: полпроцента, процент, максимум полтора процента от общего состава, но это уже не имело никакого значения, потому что от них исходил импульс, стремительно охватывавший всё и вся вокруг. Традиционную культуру всегда «пробивает» в самой слабой точке; в нашем кампусе такой точкой стала компания Помоечных Подружек во главе с малюткой Дженни, истинных пионерок в деле сексуального раскрепощения женщин. Двадцатью годами раньше, когда я сам был студентом, жизнь в кампусе целиком и полностью контролировало начальство. Существовали строгие правила внутреннего распорядка. Тщательный надзор над студентами. Власть — как у Кафки в романе «Замок» — сознательно дистанцировалась от объекта властвования и называлась «администрацией», а лексикон и фразеология, которыми она пользовалась, явно были позаимствованы у Блаженного Августина. Конечно, и в этом высоком заборе имелись свои лазейки, но года этак до 1964-го студенты, связанные неусыпным надзором и жесточайшими ограничениями, и сами отличались образцово-показательным законопослушанием и совершенно соответствовали превосходному определению Натаниэла Готорна[5] — «общественный класс людей, любящих собственную узду». И вдруг произошел отсроченный было взрыв, подверглись непристойному посягательству послевоенный порядок и традиционные культурные ценности. Из пор и трещин вырвалось наружу все мыслимое и немыслимое, настала пора бесчинств, началась необратимая трансформация младой поросли.