Сергей Юрьенен - Словацкий консул
Не знаю, что успел он совершить в своем дипломатическом качестве. Полюбил внезапно кухню японского посольства. Встретил на рауте «твоего соседа-экономиста по В-1339… Соседку, то есть». — «Эго кто?» — «Не помнишь Розочку? Розу Ветрову?» Да неужели… Что делает с нами время, умноженное на пространство. Персонаж, несмотря на имя из «Алых парусов», вполне реалистический. До самых, пардон, трусов, за удержание которых — липковато насквозь промокших — истово боролась незамутненным разумом и волей однажды до рассвета на Ленгорах. Сразу, конечно, вспомнил. Застиранные на ощупь. С не до конца застроченной резинкой. Многократно перекрученной. К исходу ночи лопнувшей, что не мешало их натягивать, выявляя раздвоение, с ума сводящее, но недоступное для проницания подскакивающим от пульсации орудием. Товар «Галантереи» Гомельского производства. Пинского? Бобруйского? Города Слоним? Груди, их мелко-плотными розанами мне охотно подставляемые в порядке отвлекающего возмещения, воистину были поразительны — ну. Роза! ну, стервоза! — но подобного blue balls[6]. He выпало мне ни разу в жизни — ни до, ни, разумеется, после, когда нежданно, но становится вдруг много-много легче с опытом-возрастом, и однажды инициатором недачи становишься ты сам…
А Роза?
Ну и, конечно, слава богу, что.
«Большой постсоветский человек. Экономически интересный моей стране…»
Лишнего консул не сказал, а я не спрашивал. Было, не было: уже неинтересно. И если было, чем тут хвастать?
Однажды позвонил и начал говорить по телефону как-то сдавлено, а после разрыдался в трубку. Там, в Москве, на Гашека. Я понял только, что — сын…
Единственный.
Девчонок было много, но сын — один.
И что-то с ним не так…
«Прости! — пришел в себя Лавруша… — Подробности по возвращению из Пресбурга».
«Откуда?»
«Столица, под прессом которой твой Лавруша. Так немцы называли нашу Братиславу…»
«Брат! — неожиданно сказал я. — Держись, братан. Все будет хорошо!..»
При всей своей настроенности, нормальной для человека, все предки которого были порубаны либо раскулачены, радикализмом в годы МГУ Лавруша отнюдь не отличался. Терпеть не мог ГБ, а также ГРУ и если под давлением кооперировал, как в Сомали или еще в соц-Братиславе, то не сливался — подсолнечное масло и вода! В новой Словакии, интересы которой теперь представлял он в бывшей своей стране Большого Брата, Лавруша с рвением, конечно, выступал за перестройку, но не скрывал, что в том поддержаны они Кремлем и меченосцами. Теперь же, по причине того, что случилось с сыном, ретроспективно впал в бешеный антикоммунизм. Восстал тотально против. Во все разжавшееся горло. Потому что причина того, что с сыном, — борьба их с человеком. Работа на войну. Тяжелая промышленность. Усиленная химизация. Испортили на хер экологию. Музей коммунизма открыли в Праге, там насыпано в пробирки… Что? А сколько канцерогенного говна мы поглотили тут, в ЧССР, того не ведая. Сын часто смотрел в окно, а рос он, так уж получилось, с видом на дымящую трубу:
— Поэтому…
Чешский диссидент-президент привел Клинтона в пивную «U Zlateho tygra», где познакомил с ее завсегдатаем и общенациональным достоянием — писателем Богумилом Граблом. Потом президент США исполнил соло на саксофоне в джазовом клубе «Reduta». Так, между пивом и джазом, решилась судьба радиоцентра в Мюнхене — заслуженного, но дорогостоящего.
Из Вашингтона был указан курс на Прагу.
Сначала был ознакомительный визит. В первый вечер мы сидели за столом «У Флеку», где подавали черное пиво, отдающее карамелью. Потом я оглянулся.
Сзади стоял Лавруша.
Несмотря на свой баварский картуз с витой веревочкой, он показался мне типичным чехом. Потом, по реакции официантов на его акцент, я понял, что Лавруша все же, скорей, словак. Непринужденно вклинившись в компанию сотрудников «Свободы» и их жен, он вел себя вполне по-светски, разве что зажимал ногами под скамейкой пузатый портфель. Ну и душок, конечно. Мы, после семичасовой поездки из Мюнхена, приняли душ в «Хилтоне», лучшем тогда отеле Чехии; он же, бедняга, после пяти часов поезда из Братиславы, такой возможности был лишен. Сидел он справа от меня, так что жену я ограждал, по возможности не вдыхая свой удар. Американка слева стоически терпела. Стол недоверчиво слушал, как Лавруша расхваливает целебные свойства «бехеровки».
Некоторых он убедил. Мне же налил под столом из бутылки без этикетки… «Что это?» — «Тс-с… «Боровичка». Ты только попробуй. Наша!»
Ох, давно не пил я самогон… Можно сказать, что никогда.
Тем более из можжевельника.
Когда вышли, на мостовую лилась сажа. Даже не жидкая, а хлопьями. Про кислотные дожди, которыми ЧССР загрязняет лимитрофные страны «свободного мира», я слышал еще в Москве, и, кстати, по тому же радио, на котором работал, считая парижский период, вот уже шестнадцатый год. Я ничего не понимал, пассивно следовал в толпе, ведомый кем-то бывалым. На улице Водичковой мне стало немного веселей, на домах «бель эпок», или, как называют здесь этот период, сецессион, светилась реклама — в основном, казино. Нас вывели на Вацлавскую площадь, которая оказалась совсем не площадью, а чем-то вроде Елисейских полей, сокращенных, согласно путеводителю, до 640 метров. Бывалый, оказавшийся коллегой Ф., который легально сменил Киев на Прагу, а нелегально Прагу на Мюнхен, где стал гражданином США, уверенно вывел нас через пассаж в перпендикулярную улицу, где сквозь сажу светилось слово Espresso. Все закричали. Радость узнавания.
В итальянском заведении Лавруша сказал, что мне привез подарок. Нагнулся, расстегнул портфель. Он не хотел привлекать внимания моих коллег, поэтому под столиком — как в фильме про шпионов — я принял сложенный вдвое плотный целлофан. Тяжелая страничка из нумизматического альбома. Где в круглых кармашках мерцали монеты. Трехсотлетник. Рубль с последним Николаем. Серебряная мелочь тех времен — двугривенники, гривенники. Ничего особенного, с точки зрения страстного нумизмата, — через что в отрочестве я прошел. Но меня все это очень тронуло. Как символ того, что нас с Лаврушей связывало — в конечном счете. Не только на чужбине, льющей мразь на головы. Исторически тоже. Я пожал ему руку, которую затем он положил мне на колено — но по-хорошему.
— Снимки у меня с собой.
Я нахмурился. Кивнул.
— Завтра передам тебе в автобус. Может быть, удастся показать там…
Он еще верил в Запад.
Со лба и висков при этом не сходил след от фуражки. Жирновато блестящие волосы были все еще блондинисты. Серо-голубые глаза, сводившие с ума эмгэушных итальянок, не выцвели. Но раздался Лавруша сильно. Мужик, да и только. Но, правда, словацкий — что бы это ни значило…
— Ты обеспечил себе ночлег?
— Да не волнуйся… Не на Хлавни надражи.
— Надражи? Эго у них вокзал?
— Ну. Главный. Нашел я пансион. Где-то в районе Выставища. Но пополам терпимо.
— С кем?
— Словак там один. Можно сказать, компатриот. Командировочный из Бань-ской Быстрицы.
— Но Прагу ты знаешь?
— Не как свою ладонь, но пару раз бывал. Не пропаду, не бойся!
Мы распрощались, но потом он нас догнал с бутылкой, заткнутой газетой:
— Боровичку! Тебе же вез!..
— Спасибо, — отжал я вспять бутылку.
— Или не любо?
— Любо, Лавруша, но…
Зрачки наши слились, осознавая разницу и дружество. Близость и зазор…
— Ну, — отступился друг, — как знаешь. Додавим с Баньской Быстрицей… Значит, до завтра?
В этом отеле жили Клинтон с Хилари.
Мы с женой за всю нашу долгую супружескую жизнь в таком роскошном номере еще не останавливались. Естественно, что я возлагал большие надежды на эту ночь — первую пражскую. Но вместо этого поссорились. Может быть, действительно у нее разболелась голова от всех эмоций этого международного дня, начатого на рассвете с посадки в автобус у штаб-квартиры «Свободы» в Мюнхене. Ясно было одно: не только бурного — не будет никакого. Перелистывая подготовленную американцами документацию по Чехии и Праге, изредка комментируя («О! Можно ввозить пистолеты!..») жена лежала в огромной постели, а я смотрел в окно.
Подобной атмосферы не видел я нигде на Западе. Разве что в фильме «Eraserhead»[7]. А где мы смотрели первого Линча? Смотрели мы его в Париже. Где еще? В «Эскуриал», куда с нашей рю Паскаль на бульвар Порт-Ройаль вела слегка замусоренная лестница с тремя, если не изменяет память, перепадами. Несмотря на название, небольшое было синема, но очень «in». Тогда уже in было намного больше, чем по-родному brauche, что то же самое — включенность. Посвященность.
Антоним — out.
Как сейчас.
Из самого дорогого отеля Чешской республики я взирал на атмосферу страны погибшего социализма. Дождь начался, возможно, еще при старой формации. Не дождь, а жидкий смог. Валил, оседал беспросветно. Внизу мерцали фонари. Редкие. И еле-еле. Деться было некуда. Проиграть все на хер в казино. Напиться в баре. Снять за двадцать баксов чешскую красавицу. Высокий лоб и скулы, и взгляд всепонимающий, и эта их блондинистость, предполагающая бледнорозовость…