Валерий Липневич - В кресле под яблоней
Оставляя следы на еще мягкой, но уже кое-где растрескавшейся земле – между розетками одуванчиков проглядывают кустики клевера, – прохожу к погребу под крутой двускатной крышей, покрытой рубероидом.
Передняя и задняя стенка возведены из кирпича, добытого при разборке птичника-телятника-свинарника. Бесхозное помещение рядом с бывшей панской криницей бесследно исчезло за пару лет. На его месте только заросли крапивы. А сама панская криница, с цементным кольцом, вставленным в нее таджикскими переселенцами, засыпана мусором.
Именно за нее и выдают экскурсантам нашу мужицкую. Ее выкопали сосед
Александра (звательный падеж, еще работающий в белорусском), Грек и
Грышка, уже покойник, чьи хаты тоже рядом.
Стенку погреба возводил Батон с помощью Гендоса – сына Юрочки. Он продолжил отцовскую традицию, укрепив ее периодическими отсидками в казенных домах. Женился рано. Так же, как и Аркадик, попал в пьющую семью. Да и в какую другую семью может попасть пьющий с малолетства парень. Жена его на первый взгляд даже красивая – высокая, статная.
Лишь дегенеративный, скошенный и как будто сразу теряющийся подбородок выдает неблагополучие. В период между отсидками – мелкое воровство на дачах и в колхозе – соорудил четырех парней. Девочка – пятая – появилась от шабашника, с которым слюбилась его Оксана, пока он в очередной раз отдыхал от семейных забот и бесплатно лечился.
“Привет, Оксанчик!” – окликал, помню, ее на кладках здоровенный бугай-шабашник. “Ну за…ал!” – отзывалась расплывающаяся в улыбке
Оксана, как всегда босая, но в каком-нибудь импортном, просвечивающем прикиде из секонд-хенда, присылаемого в сельсовет и положенного ей как многодетной матери. Рядом со своим шабашником не было у нее и следа той привычной хмурости, что отмечалась при муже.
Оксана вся светилась, лицо играло улыбкой, множились ямочки на щеках. Ей было хорошо рядом с ним, таким сильным и уверенным. С доходягой Гендосом не сравнить. Он дал ей новое и всегда заманчивое ощущение – быть просто слабой женщиной.
Потом, на следующий год, когда она, уже с ребенком на руках, околачивалась возле их вагончика, матерился он. Без счастливой улыбки. “Чтоб я тебя больше не видел! Поняла? А то резьбу сорву! Б… придорожная!”
Оксана уходила молча, наклонив голову, прижимая к груди ребенка.
Вот и вся любовь.
Несмотря на незапланированную девочку, со своей Оксаной Гендос не расстался. “Я ее, суку, до матери-героини доведу! Одна врач в колонии бралась вылечить меня от туберкулеза, если бы я остался у нее. Я не согласился, здоровьем пожертвовал, а она мне вот что устроила!”
Для начала, сразу по возвращении, он по пьянке спалил хату. Чудом остались живы: соседи увидели пламя, разбудили, вынесли детей, пока
Оксана с Гендосом, еще не протрезвев, таращились на огонь. Вот так закончился их очередной медовый месяц. Какое-то время жили в сарае, охотно принимая все, что давали им как погорельцам. Ждали, что колхоз отстроит – блочные стены уцелели. Председатель отказался восстанавливать даже под нажимом из района: в колхозе он у меня не работает, да и работы для него нет – куда ни поставь, надо еще двоих, чтобы присматривали.
Фигура не пускала невестку даже на порог – живите как знаете. Юрочка и хотел бы, да в бане не поместятся. Дети рыскали по деревне в поисках пропитания и прячущейся от них, опять беременной, матери.
Часто можно было видеть: мальчик лет шести лихо катит детскую коляску, рядом с ним другой, поменьше, с бутылочкой молока для ребенка, а позади еще двое, что-то жуют на ходу.
Как-то моя мама тоже их чем-то угостила и посочувствовала:
– Ну, зачем вам девочка еще! Вот эта мама ваша!
– Нормально! – отозвался старший. – Мы справляемся. А подрастет – трахать будем!
Четверть века назад это словечко – переводческая калька с немецкого
“бумсен” – употреблял только товарищ Е. Б. Сейчас оно привычно в деревне любому возрасту, да и по сравнению с исходным глаголом, сохраняющим всю мощную энергетику важнейшего природного действия, просто неприлично интеллигентно. Поэтому легко звучит по поводу и без повода, низводя до нуля свое первичное сакральное содержание.
Опасно колеблющийся мир первой покидает тайна.
Власть вскоре все-таки добралась до них, Оксану лишили материнства.
– Нас в интернат забирают! – радовались дети. – Там пятиразовое питание!
Теперь Гендос с Оксаной, как молодожены, живут в другой деревне, у ее матери, сохраняя преемственность стиля жизни. Говорят, Оксана опять родила.
На погребе жарко. У противоположной стены полки со старыми журналами
– “Новый мир”, “Иностранка”, “Юность”. Шестидесятые, семидесятые, восьмидесятые годы. На столике тоже литература. Есть и томик
Сталина, довоенные и послевоенные альманахи. Почему-то мышам они не нравятся.
Самое интересное занятие – перелистывать старые издания. Чем тоньше журнал – для того, чтобы угнаться за быстротекущим временем, – тем он смешнее. Особенно веселят газеты, даже относительно недавние.
Историкам нашего времени будет над чем посмеяться.
Над немецкой алюминиевой кроватью – ценность по нашему времени – потолок заклеен картинками из “Огонька”. Здесь было стойбище подрастающего племянника, старательно глотавшего всю перестроечную литературу. Бросается в глаза письмо в распахнутом журнале, где автор сочувствует бедным старушкам, получающим только восемьдесят рублей. Даже если не учитывать, что на каждый полученный рубль в
Советском Союзе приходился еще рубль бесплатных товаров и услуг, то сумма, по сравнению с сегодняшними пенсиями, достаточно приличная.
Мама получала восемьдесят шесть рублей. Пятьдесят откладывала каждый месяц на книжку. В итоге тоже внесла шесть тысяч на нужды прогресса.
Миллионы советских людей сложили свои сбережения и купили новый социальный строй. Для детей. Пусть хоть они жизни порадуются. А мы-то уж как-нибудь доживем, не привыкать.
Синий довоенный томик Хемингуэя. Как он сюда попал? Первый сундук, который дед закопал в огороде во время войны, был с книгами. Я еще помню эти растрепанные тома на пожелтевшей бумаге. Как говорила бабушка: “За книгами света не видел!” Хранится у меня и одно его стихотворение, написанное лет в восемьдесят. Муж убил жену, сделал сиротами десять детей – такого в нашей деревне еще никогда не было.
Дед застенчиво вручил мне листок в клеточку, исписанный химическим карандашом: “Как думаешь, может, в газету?”
Хемингуэй на фотографии в довоенной книжке совсем не похож на привычного нам автора – этакий молодой черноволосый красавец, то ли турок, то ли азербайджанец. Прошло всего четверть века, и он стал модным безволосым писателем. Так же безрезонансно печатала тогда довоенная “Интернациональная литература” и Джойса, и Пруста. Правда,
Пруста остановили, как только на страницах романа появился барон
Шарлюс со своей нетрадиционной ориентацией.
Стянул старое одеяло с крышки люка, открыл. Пахнуло могильным холодом. Бабушка всегда опускалась туда как на тот свет. Пышная белоснежная плесень. Свет, рожденный во мраке. Осторожно спустился по железной лестнице. Стою, глаза привыкают к темноте.
Картошка не подмерзла, не проросла – только звездочки ростков.
Поднял наверх пару кошелей из отсека для семенной. Пусть оживает.
Картошку покрупнее отобрал для еды. Добавил пяток свеколок, две морковки. Достал банку компота из чернослива. Баночку огурчиков-корнишонов. Сажала мама, солил уже я. Не люблю ходить в магазин, люблю спускаться в погреб.
За два раза перенес все на веранду. Заглянул в хату, подложил дровишек – аккуратно нарубленных обрезков яблони и вишни. Это работа
Вадима, с такими дровами я возиться не могу. У него просто талант все утилизировать и всюду наводить порядок и чистоту. В сущности, соответствует его профессии редактора, с которой он отважно расстался в разгар перестройки и вволю хлебнул долгожданной свободы.
Беру пустое ведро, подхватываю кошель с картошкой и свеклой – вымыть в речке, – и вперед. Многострадальная моя калитка, доберусь до тебя летом. Молодая крапива у штакетника – и с этой и с той стороны.
Нежно-зеленая сныть в канаве. Завтра будут роскошные щи со сметаной.
Тяжеловесно-дородная верба слева от дорожки окружена молодой порослью вишни и чернослива. “Вербы в небо забросили сети, нынче крупные ловятся звезды…” Вадим воспел именно мои вербы. Но что это?
Какой-то бобр обгрыз мою матерую вербу. Свежая круговая просечка с полметра над землей. Белеет влажная древесина. Дерево пока ничего не ощущает, доверчиво зеленеет. Глянул на вербу справа – над ней совершена та же экзекуция. Только с помощью пилы “Дружба”. Надрез почернел, видно, еще прошлой осенью, после того, как я уехал. Тоже пока зеленеет, но все откровеннее клонится на хату. Придется убирать. Вот засранец. Хорошо, что моя липа приносит Юзику какую-то пользу – он вешает на нее маленький улей для ловли роев. Да и во время цветения пчелы активно обрабатывают ее.