Миша Ландбург - Семь месяцев саксофона
На плите в зелёной кастрюле с длинной ручкой булькает вода с тремя сосисками, и, пока сосиски варятся, вспоминаю, как г-жа Шварц гладила моё плечо в день похорон моей мамы. В тот день все жильцы нашего дома гладили моё плечо. И через две недели всё ещё гладили. Я разрешал гладить моё плечо и при этом думал о ладонях Зины.
Нарезав хлеб, открываю банку с маринованными огурцами и вдруг чувствую, что не могу есть ни сосиски, ни хлеб, ни маринованные огурцы. Выключив газ, сбегаю с лестницы, слушаю, как стучит сердце.
***
«Если не я… то кто?..»
***
На прошлой неделе в проходную лечебницы нагрянул Кучерявый. Он продал свою лавку и уже не напоминал капитана океанского судна.
Давид спросил:
– Думаешь, от мужей уходят?
Я ответил:
– Бывает.
Давид сказал:
– Оставь сестру Зину. Но лучше, если она – тебя… Надо, чтобы она…
Я спросил:
– Как?
Давид сказал:
– Как-то надо.
Мы смотрели на выгорающую траву и пустые скамейки.
Я спросил:
– Может быть, признаться, что я по ночам писаю в постель?
– Годится! – одобрил Давид.
– И не подумаю! – пообещал я.
Давид ушёл молча.
Было тоскливо оттого, что больше не смогу называть моего друга «капитаном»…
***
«Отравиться бы, – думаю я. – Только грех это… А что не грех?»
В телефонной будке истерзанная книга. Отыскиваю номер Ицикзона. «Аптекарь порекомендует приятную отраву!» – думаю я.
– Алло! – говорит в трубку Ицикзон.
В моём горле застревает слюна, пауза даёт возможность собраться с мыслями.
– На следующих выборах ваша партия должна победить! – требую я.
– Мы сделаем это! – выдыхает трубка.
– Вот и отлично! – восторгаюсь я и, выбравшись из телефонной будки, жадно глотаю утренний воздух. Теперь я знаю – рисовать нужно не сами лица, а их Тайну – в этом Суть! Теперь я знаю…
***
«Если не я… то кто?..»
***
Вдали сверкает купол Большой синагоги города, а над куполом небо. Хочу снова стать тем мальчиком, который носил пёстрые маечки, беседовал с воробьями и слушал по радио сказки. Теперь я вполне взрослый, если хочется стать мальчиком. Взрослый… Уже… Приговор окончательный и обжалованию не подлежит! Я – взрослый! Точка!
***
«Если не я… то кто?..»
***
Возможно, мама тоже хотела бы стать ребёнком. Не сумела. Дети пьют не водку, а Шопен – не совсем сказка…
Вглядываюсь в небо. «Почему, – думаю, – небо безмолвное?»
Бывает, что немеют от пережитого… Возможно, небо над нашим городом отчего-то ужаснулось…
Плевать!
Моя мама плевать не умела…
***
– Она не сумела! – сказал во время суда Колдун. Он повторил «она не сумела» несколько раз подряд, и его бескровные губы при этом улыбались. – Эстер жить не умела… Лишь страдать… Ибо человеком была…
– Вы считаете, что лишь тот человек, кто страдает? – спросил судья.
– Я считаю, что кто не страдает, тот не человек, – сказал Колдун.
Судья выбросил вперёд руку, чтобы отогнать пролетающую муху, и спросил:
– А вы человек?
– Уже нет, – ответил Колдун.
– И кто же вы теперь? Рыба? Дождевая капля?
– Никто и ничто – меня закон сметёт, как ветер сметает оставленную на скамейке газету. Впрочем, я сам осудил себя…
– Разве вы – судья? – выдержав паузу, судья перевёл взгляд на серебристый герб государства Израиль!
– Нет, ваша честь, – проговорил Колдун. – Судейство – занятие не моё…
– А чем занимались вы?
Колдун не ответил.
– Чем же? – повторил судья. – Чем занимались вы?
– Любил Эстер Сегал.
У судьи дрогнули губы, и у всех присутствующих тоже дрогнули губы.
– Только тем и занимались, что…
– Любил Эстер Сегал, – повторил Колдун.
– Больше ничем?
– Остальное было несущественным…
– Вы отравили г-жу Сегал! – вскрикнул судья.
– Я попытался помочь!..
– Хотите сказать, что г-жа Сегал жаждала смерти?
– Эстер жить не смогла, она не умела… Напиться на всю жизнь – невозможно: в конце концов, трезвеешь…
В зале стало очень тихо и очень холодно. Судья взмахнул рукой – и меня вывели в коридор под лестницу, где стоял узкий стол. Я что-то сказал стоявшему напротив полицейскому, но тот меня, кажется, не слушал. Кажется, из зала суда доносились звуки саксофона – протяжные, с надрывом. Потом я лёг на стол и, кажется, уснул…
***
… Небо над городом немое и глупое. Колочу себя по коленям, по шее, по плечам.
***
«Если не я… то кто?..»
***
Потом бить себя перестаю и не понимаю, зачем себя бил, зачем бить перестал. В лечебнице пожилой господин колотит себя непрестанно. Он делает это с неиссякаемым вдохновением классного барабанщика. Неужели и я?.. Нет-нет! Пожилой господин колотит себя не переставая, а ведь я перестал… Да и бил-то себя без всякого интереса. Я бы и вовсе не стал себя бить, если бы не остался под небом сам с собою. Когда человек остаётся сам с собою, то иногда он… Это нормально. Я – нормальный! Боже, как чудесно, что я умею разъяснить себе…
***
«Если не я себе, то кто мне?»
***
Я не свихнулся, хотя и остался на улице сам с собой. Больше того, я даже не чувствую, что проголодался – лишнее доказательство тому, что я не… Кажется, сумасшедшие голод не испытывают…
***
Во время завтрака в кафе «Будьте здоровы!» подходит г-жа Плоткина и округлившимися глазками указывает на портрет своего жениха.
– О-о-о-о! – говорю я, заметив появившуюся на портрете достойную раму.
– Я старательно выбирала, – шепчет хозяйка кафе. – Получилось, как ты считаешь?
– У вас – да! – шепчу я в ответ и вбрасываю себе в рот кусок яичницы.
Лоб жениха на портрете гладенький, и нос гладенький, и щёки тоже гладенькие. «Гадость, – думаю я, – гадость гладкая!»
– Значит, одобряешь?
– Удивительная рама! – давлюсь я яичницей. – Рама изумительно гладкая!
– Изумительная! – подхватывает г-жа Плоткина и, весело покачивая сытыми бёдрами, отходит в сторону.
– Стойте! – вскрикиваю я.
Бёдра замирают.
– Позвольте, – прошу я, подбегая к хозяйке кафе, – позвольте выставить свои новые картины. Я приготовил новые…
– Одна стена устроит?
– Вполне, – кланяюсь я.
– Ну, тогда…
– Благодарю! – кланяюсь снова.
Стена! Мои глаза радостно скользят по стене; заранее вижу свои новые картины и даже слышу аплодисменты… Мирьям и Давид сияют, и я угощаю их замечательным обедом…
Боже, мне дают стену! Убийце моей мамы дали четыре стены… Одна стена – временно… Четыре стены – пожизненно… Дают!.. Единственное условие – выживи!..
Мне дали стену! Могу развесить на ней портреты, а могу, разбежавшись, об стену головой… И стены не станет… Просто как!.. Не станет меня – не станет стены!.. Цена всему одна, разве что платят по-разному… Как и живут… А цена – одна!.. Зачем ты ушла, мама? Не стало тебя – не стало и Шопена… Зачем Колдуна в камеру бросили? Почему так?.. Почему? Сижу, шевелю мозгами. «Думай, – молчал тогда Мим, – будешь думать, станешь художником!» Думаю… А что, если от раздумий не художником стану, а психом? Что, если все художники – психи, а все психи – художники?
Встряхиваю головой. «Плевать!» – говорю себе.
***
«Если я не себе, то кто мне?»
Месяц шестой
– Тогда, когда в Вильнюс вошли нацисты, выжили не кошки, не собаки, а люди, – сказала вчера г-жа Шварц. – Сумели люди…
Я стоял у вечернего окна и разглядывал густую темень. «Тогда, в Вильнюсе…» – далёкое время, далёкая страна, далёкие люди – словно укор.
Белые молнии, подобно серебряным трезубцам, потрошили хрупкое тело неба.
Я, разумеется, понимал: прочитав в пятничном номере газеты ругательный отзыв о моей выставке, г-жа Шварц решила подняться ко мне, чтобы утешить, сказать, что какая-то статейка по сравнению с тем, что бывало «тогда в Вильнюсе», – просто чепуха чепуховая.
Подышав на окно, я наблюдал, как по мерцающей поверхности стекла медленно растекались мутные пятна. Тревожила мысль: «Неужели у меня вид Дырки Сучьей?» Обернулся. Взгляд г-жи Шварц то замирал, то вновь оживал.
– Я не собака… – сказал я. – И я не дам себя…
– Конечно! – проговорила г-жа Шварц. – Заметка – она в газете, а ты у себя в комнате, и ты – сам по себе…
Я подумал о Зине.
– Г-жа Шварц, – сказал я, – хотите, скажу, отчего, когда дохнут даже собаки, люди всё же выживают? Всё дело в зацепке – иногда стоишь у раскрытого окна и тебе от самого себя тошно, и голова кружится, и чувствуешь, что вот-вот выпадешь наружу, но, если сумеешь за подоконник ухватиться – на мостовой не окажешься…