Владимир Курносенко - Свете тихий
Услышав подобный ответ отца Варсонофия, владыка низовым чутьем сукиного сына почуял себе настоящую угрозу и, согласовав вопрос в центре, издал по епархии указ «О доведении до всякого сведенья порядка возвращенья бывших церковных строений...». На красивую мечту о Единовере была наложена упреждающая лапа.
Начав с сельскохозяйственного техникума и прослыша от добрых людей, что попы и ныне сытно живут, владыка в свое время тоже получил духовное образование, а в зените карьеры, до отправленья на Яминщину, занимал пост проректора Заг-й семинарии; так что бывшие семинаристы по сей день вспоминают его как ревностного и не щадящего никаких сил проверяльщика их личных спальных тумбочек. Стало быть, не лыком был шит и владыка.
Меж тем заботами Галины Петровны у разорившегося колхоза по соседству с ее дачей была закуплена на церковные деньги землица, а на ней, яко бел-грибок под июньским ситничком, возрос как бы сам собой записанный на отца Варсонофия домок. Для наезжанья к нему в досужное время закупилась непрезентабельная девятой модели машинешка. И в качестве трезвой альтернативы смахивающему на воздушный замок.
Единоверу в сотне метров от деревянной уборной оказалась заложенной и тоже скоренько пошла возводиться так называемая «частная церковь», церковка, некорыстно спроектированная, кстати сказать, одним из членов Вериного религиозно-философского салона.
К Вере, писавшей клокочущие гневом на «наложившего лапу» владыку нравственные письма к Патриарху всея Руси и единственно опасной в деле обретенья домка, машинешки и церковки, ушлая и энергичная дама наведалась пару раз с бутылочкой амаретто и, так сказать, превентивно убедила в своей страшной, смертельной преданности батюшке – этому, «быть может, великому» человеку.
В свою очередь, озадаченный майор-гэбист, уплатив из последних резервов «Славянского центра» неустойку за невзятые срубы, и, применив профессиональные навыки, не без усилья отловил-таки на одной из кухонь потускневшего чтой-то и вяловатого отца Варсонофия. Он тоже, как и владыка, спросил напрямик, по-русски: что такое эта землица с церковкой и что делать в таком случае со срубами?
Уводя взгляд, отец Варсонофий отвечал майору, что срубы срубами, Единовер Единовером, а земля с церковкой – это земля с церковкой... Дескать, одно другому ничуть не мешает.
Оскорбленный в лучших патриотических чувствах красавец-майор ушел тогда в долгий умопомрачающий запой, а тень от плетня попытался отвести в частной беседе с Верой понимающий человек, увидавший когда-то в облике Ляли Покрововой что-то малявинско-кустодиевское.
Он сказал, что давно наблюдает за отцом Варсонофием и что, к сожалению, вывод его, профессионального психолога и психотерапевта-любителя, неутешителен, как это ни прискорбно...
Отождествляя себя с одной «высокою» функцией, он, по мнению понимающего человека, перестал осознавать собственную душу. И таким образом «влечение к власти», «сексуальность» и бог еще ведает что оказались у него вытесненными в подсознание, обречены на редукцию, спервоначалу, наверное, на инфантильную, а затем, куда деваться, и варварскую ступень.
– Взрыв, – сказал понимающий, – несознаваемой подавляемой энергии «будет ужасен», «разрушающ» и...
– Типун тебе на язык, Фома! – оборвала его не вытерпевшая в конце концов Вера. – Начитался ты всякой дряни. Чижика сбиваешь, Ляльке мозги запудрил, а в Бога-то ведь и не веруешь! Х-ха...
Добывавший кусок хлеба работенкой, которую сам ощущал как полушарлатанскую, Фома покраснел, совершенно стушевался и предупреждающе-занудливые рассужденья раз и навсегда прекратил. Он и в самом деле не знал о себе, верит он или не верит.
Зато отыскались среди гостей Веры другие, умеющие благодарить хозяйку за хлеб-соль. В газете «Честный Яминец» была напечатана небольшая, но изящно-туманная статья-эссе, где среди цитат из блаженного Августина, апостола Павла и отца Павла Флоренского как бы невзначай упоминался «некий недавний указ» и «небезызвестные тумбочки».
На другой день после выхода газеты в Прибольничный храм во время богослужения вошел ОМОН, служба прервалась, а мятежный иерей, он же лидер яминской духовной оппозиции отец Варсонофий, был объявлен выведенным за штат.
Дальнейшая его судьба покрывается густеющим, с прозеленью, мраком, в прогалах коего мерцают очертанья самых что ни на есть подлинных тюрьмы и сумы, от каковых, как известно, на Руси не приходится зарекаться никому.
Что касается прочих отчасти знакомых лиц, добавить остается немногое.
В девяносто первом году от инсульта тихо и необременительно для окружающих умрет Пелагеша.
Виталька сходит в армию и, по одним доходящим сведеньям, сгинет где-то в первой еще чеченской войне, а по другим – напротив, – пройдя дедовщину, кроссы в противогазах и разухабистый, обнаруживающий психологический инфантилизм нашей армии дембель, воротится в Здеево, где жив, здоров и по сей день трудится на какой-то «фирме» автослесарем.
Любанька вполне сработалась с новым назначенным в здеевскую церковь батюшкой, попивающим, но хорошим, говорят, человеком, а Анна, Мария и Антонида стали вовсе старыми старухами.
Вера выдала замуж Фенечку и как-то, ходом вещей, приотодвинулась волей-неволей от внутрицерковной борьбы и общественной деятельности, а более проявляет заботы о муже и вообще семье. Исподволь и не совсем сознавая даже, она придет к такому ощущению, что Царствие Божие это и в самом деле внутри нас.
Лариса Сергеевна Покровова, бывшая Ляля, преподает в одном из колледжей (бывшее ПТУ) родного города хоровое пение и, передоверя львиную долю хлопот о «чадушках» поувядшей маме, умненько и пристойно придает напряжение личной жизни посредством не читаемых и телевизионных, а вполне реальных, живых «романов» с разнообразными, но достойными этого мужчинами. Случаются, конечно, горькие минуты, когда она жалеет, что не пошла, не отыскала в себе силы на ту злополучно не состоявшуюся исповедь и не оставила вопреки всем и вся жить и мучиться первое свое дитя.
Что еще? Про Серафиму известно только, что до последних дней священства отца Варсонофия она обреталась при нем – пела, оказывала всякую помощь Галине Петровне, а далее след ее тоже теряется средь миллиона расходящихся тропинок... Кто знает, возможно, нынче она и впрямь в каком-нибудь дальнем женском монастыре.
Любопытно, что психбольные Единовера, слыхом не слыхавшие о нависавшей над ними туче, доживают, кто жив, на прежнем месте и в нынешний, по-иному интересный уже, день.
«Куда дерево клонится, – вяло думает ослабевший духом отец Варсонофий, качаясь на верхней полке, – туда оно и падает...»
Он лежит, покачивается и глядит, не видя по обыкновению, в близкий, в бесчисленно мелких завитушках, потолок, а под ним, внизу, погасает и вновь разгорается нескончаемый и неостановимый женский разговор.
– Корму! Корму! Корму! С утра до ночи одно и то же, одно и то же, – высказывает неодобрение жизни аквариумных рыбок максималистка Вера.
– Ну отчего ж! Хвосты-то у некоторых, видала? – покосившись, вероятно, на Лялю, ядовито-насмешливо возражает Серафима. – Кр-ра-сота!
– И вправду, Вер! – «не замечая» никакого яда, весело почти соглашается второе сопрано с первым. – Забыла ты? Они ведь еще и размножаются всю дорогу!
– Х-ха! Скажи еще, воду мутят экс... ну, фекалиями этими, – и Вера фыркает, прыскает, и все втроем они сдавленно, по-девчоночьи хохочут, изредка поглядывая на его, отца Варсонофия, верхнюю полку.
«Да, – думает отец Варсонофий, – да-а...» В детстве мать советовала, бывало: молчи больше, Афонька, за умного сойдешь! Теперь впору самой помалкивать, только и дел что приходящих в дом уму-разуму наставлять: учит да рецепты жизни дает...
– А я зато знаю, – заявляет Вера, забыв о рыбках и переходя на другое, – я знаю, что такое бревно. Ну что «ты увидел соринку в глазу брата своего...».
И пускается объяснять про некое место в сетчатке человеческого глаза, куда якобы входит зрительный нерв. Тут, в этом месте, отсутствуют палочки и колбочки, воспринимающие свет. Сама она, дескать, читала в «Науке и жизни». Когда фокусная точка попадает на «пятно», человек предмета не видит. Это пятно, говорит Вера, это наше «эго», дурной индивидуальный эгоизм. И отсюда, мол, понятна мысль Льюиса, что в каждом есть нечто абсолютно невыносимое. Как раз это пятно. И поэтому смирение есть не доблесть, а единственный шажочек в разрешающем неразрешимую беду направлении...
– Потому и конца-краю нету сражению всех со всеми! – подводит она итоговую, малооптимистическую черту. – Бревно-то куда труднее узреть! Чем соринку-то...
– Одним словом, опять одна сплошная эта дочь Сталина! – с легкою усмешкою вздыхает Ляля.
– Какая еще дочь? – не понимает Вера. – О чем ты?