Николай Курочкин - Смерть экзистенциалиста
Он дни напролет сидел в читалке, подолгу гулял, часто ходил в кино (иногда на два-три фильма в день): стоит копейки, а убиваешь часы. Соседи по комнате были каменщики, они работали днем, а Саломатин в смену и по скользящему графику, так что жил он как бы один в четырехместной комнате: когда соседи дома — он спал, когда спят — работал, когда они на работе — он дома. Это его устраивало, сблизиться ни с ними, ни с парнями с кирзавода, жившими в той же пятиэтажке, Саломатин не стремился. Когда он стал жить свободным, соседи по комнате считали, что он работает, а с завода никто не приходил — то ли думали, что болен, то ли просто забыли о его существовании.
Читал он очень много, читал и то, чего прежде и не подумал бы взять в руки: мемуары Ромена Роллана и словарь Даля, стихи Цветаевой и «Один под парусами вокруг света» Дж. Слокама… Он чувствовал, что мог бы жить вот так, ничего (если не считать, что самосовершенствование индивида все же рано или поздно что-то обществу даст, на какую-то величину увеличит его потенциал) не отдавая обществу, долго. Может, до конца дней.
Все было хорошо и могло бы длиться вечно, но кончились деньги. Идти за расчетом Саломатин не хотел: напомнишь о себе — выкинут из общежития. Да и потом, это не решение вопроса: ну, хватит того расчета на месяц, даже, если экономно, на полтора. А дальше? Опять идти вкалывать? Он не лодырь и после полученной в «аду» закалки не боится никакого труда — ни тяжкого, ни вредного, ни грязного — но ему жаль отрывать время от раздумий и чтения.
А жрать надо!
И Саломатин, каменея от стыда и страха поимки, начал понемногу поворовывать. Он успокаивал себя тем, что никого не делает несчастным, а сам спасается, — значит, невелик грех. А все же дрожал, выходя варить «суп из семи круп».
Делалось это просто. В час «пик», когда все жильцы варят ужин — ранний, чтобы кому в вечернюю школу, кому на свидание, кому еще куда успеть, Саломатин выносил из комнаты закрытую крышкой кастрюльку, пару книг, соль в бумажке и поварешку. Он дожидался своей очереди, убавлял газ и торчал рядом, читая, изредка помешивая свое варево и охотно ссужая солью всех нуждающихся. В этот час каждому нужно сделать сто дел: и суп сварить, и погладить парадные брюки, и созвониться с кем-то, и подзубрить перед контрольной — и, зная, что «Володя с книжкой» никуда не отлучится, его часто просили последить, чтоб не убежало, не выкипело или не пригорело, пока хозяин сбегает… И он соглашался. А когда выпадал такой момент, что все разбегались и он оставался один с кастрюльками, Саломатин зажимал книжку под мышкой и, спокойно вслушиваясь в шаги, отзвук которых доносился из коридора, выуживал из чужих кастрюлек лук, мясо, картошку, вермишель, кашу. Вот теперь можно было снять крышку со своей кастрюльки, теперь в ней не один только соленый кипяток. Пусть смотрят, кто хочет. Никто же от одной ложки не обеднеет. А он жив.
Однажды сырым утром он — просто так, погреться — зашел в универсам. Побродил между стеллажами с выложенным товаром и в одном закоулке бакалейного отдела понял, что сейчас контролю его не видно. И почти машинально снял со стеллажа пачку горохового супа-концентрата и сунул в карман. Карманы у плаща емкие, внешность у Саломатина была еще солидная, преподавательская, и контроль он миновал благополучно. Отныне он варил себе ворованные каши и супы, пил чай без сахара (сахар почему-то фасовали только по килограмму, незаметно не унесешь), но с конфетами, а из чужих кастрюль черпал только мясо да заправку.
И жил.
В общем с едой как-то можно было выкручиваться и без денег. Одежда у него была еще крепкая. Но вот комендантша стала требовать плату за проживание — жалкие рубли, а где их взять? Пришлось занять «до получки» у соседей по комнате. Ребята, уважавшие «Володю с книжкой» за многознание, дали. Он уплатил за прожитое и за месяц вперед (черт его знает, когда еще деньги появятся), купил тетрадей и стерженьков для ручек, сходил в театр и выставил соседям бутылку вермута. А когда пришел срок отдачи долга, Саломатин, краснея и путаясь, наврал, что получку задерживают. Ребята легко поверили, даже навязали еще червонец на дожитие до этой самой «получки». Саломатин до слез побагровел, подумав, сколько же им ждать его «получки», но взял. А десятки ему теперь могло хватить на месяц!
И хватило. А через месяц пришла кадровичка с кирзавода узнать, что с ним. Пришлось сматывать удочки. Он перебрал свое необильное имущество, часть оставил в общежитии, часть отнес в камеру хранения речного вокзала (там не забранные в срок вещи хранились дольше, чем на железнодорожном), а самое необходимое: складной нож, зубную щетку, тюбик пасты, мыло, пару носовых платков, связку тетрадей — взял с собой. Белье? Пусть пока в камере хранения полежит, белье он будет менять в бане, раз в неделю. Подумав, он и свои выписки сдал в камеру, оставя себе неначатую пару тетрадей. Расчет оказался меньше, чем он надеялся, потому что дополнительный отпуск за вредность ему еще не полагался (это спецмолоко — с первого дня, а отпуск только тем, кто проработал больше шести месяцев). Паспорт на выписку он сдавать не стал: вспомнил первую ночь в Хабаровске. Тогда его соседей несколько раз будил милиционер и интересовался, куда едут. Если билета не было, смотрел прописку. Сейчас ведь придется опять спать на вокзале, штампик пригодится.
На вокзале было душно, свет в глаза, шум и милиция. До утра Саломатин вертелся на неудобном, из одних углов, диване, а утром вышел на Уссурийский бульвар и на удобно, под изгиб тела, не как вокзальный диван, выгнутой скамье подремал часа два. Очнулся от солнца, докрасна раскалившего веки. Близился полдень. Саломатин потянулся и подумал, что живет сейчас на самом-самом краешке жизни. Ни что завтра пить-есть, ни где спать, он не знает. Край жизни. Чуть-чуть — и в небытие! И никто не заметит.
Он дошел до парка, подремал часок в тени на такой же уютной скамейке, потом спустился на пляж. Вечер просидел в «научке», плотно поужинал в тамошнем буфете и на вокзал шел даже с радостью. «Вот, — думал он, — я и оказался в самой что ни на есть доподлинно пограничной, по Ясперсу, ситуации. И то, что любого другого в моем положении привело бы в отчаяние (и что последние деньги скоро кончатся, и взять неоткуда, и что жить негде, и все остальное), меня только радует. Ведь только в пограничной ситуации, между жизнью и смертью, сознаешь каждый миг, что жив!»
Так он жил полмесяца. Если ночью будили милиционеры или дежурная по залу ожидания, бормотал: «Нет, я никуда не еду. Я приехал только что, а чем на ночь глядя переть в Индустриальный район, лучше тут перекантуюсь до первого трамвая». Но пришел день… То есть, разумеется; пришла ночь, когда над ухом сказали:
— Э-эй, гражданин! Ну-ка подъем — и на выход шагом марш! И больше чтобы я вас тут не видел!
Саломатин попробовал огрызнуться, но светлоглазый круглощекий сержант милиции добродушно сказал:
— Не надо! Никуда вы не едете и ниоткуда не приехали, я вас еще с прошлого дежурства запомнил. Босячество немодно, горьковские времена давно прошли. Ну, вперед!
Саломатин встал и неторопливо пошел к выходу, всей спиной ощущая жесткий, подталкивающий взгляд. Он обошел вокруг вокзала, спустился в зал для пригородных пассажиров. Там народа было больше, даже на всех подоконниках спали. Вот кто-то вышел. Саломатин зашагал через тела спящих на полу и ноги сидящих на скамьях, стремясь занять освободившуюся треть подоконника, но уже почти у цели почувствовал какое-то беспокойство… Он посмотрел влево, вправо — нет, ничего. Обернулся — и увидал на пороге зала того самого сержанта. Страж порядка смотрел на него, улыбался и укоризненно качал головой. Пришлось выйти. Сделав круг в двенадцать кварталов, Владимир, решив, что уж за это время неугомонный сержант наверняка утихомирился и скрылся в пикет, вернулся к вокзалу. Но тот, будто учуяв, вышел на крыльцо навстречу. Пришлось с независимым видом пройти мимо к памятнику Ерофею Хабарову.
Глава 11. УТРО НАЧИНАЕТСЯ С РАССВЕТА
Среди миллионов авиапассажиров есть везучие. Они приезжают в аэропорт за полтора часа до вылета, регистрируют билет, сдают багаж, потом покупают в киоске журнальчик с кроссвордом, заглядывают в туалет, потом прощаются с провожающими, выходят на посадку и точно по расписанию улетают.
Другим везет меньше. Не очень везучие сидят в ресторане или в зале ожидания, стоят у расписания вылетов или на площадке перед аэровокзалом, где собираются курящие, и вздрагивают от каждого хрипа громкоговорителей, вслушиваются в громогласную невнятицу, с тайной надеждой переспрашивают друг друга, бегут вперегонки к справочному окошечку и, шепотом оскорбляя Аэрофлот, возвращаются к опостылевшей «Роман-газете» либо заказывают «еще сто и на закуску два с икрой и один с балыком или давайте лучше салат из крабов!».
Те, которым совсем не везет, ведут сидячий образ жизни. Они играют в настольные игры — от «двадцати одного» до стоклеточных шашек, завязывают платонические романы, перепеленывают грудняшек, сочиняют гневные фельетоны о работе службы перевозок, договариваются об обмене двух километров кислородного шланга, лежащего в пакгаузе порта Москалево, на семьдесят бочек поливинилацетатной шпаклевки из «подкожных запасов» Оборского леспромхоза, пересчитывают несущую способность сборных железобетонных перекрытий под снеговую нагрузку в триста килограммов на квадратный метр — и все это не сходя с места.