Владимир Хилькевич - Люди божьи собаки
Стирая пот со лба и выбирая из-за ворота рубахи уцепистую травяную мелочь, он пустил молодицу в дом, дал попить ей и ребенку и удивился, когда гостья вдруг замахала руками:
— Ай, хозяин, что это? Почему у тебя в доме змея? Посмотри, у тебя из-за ведра змея ползет. И из сундука тоже. Ну-ка, открой его, не бойся, я ничего себе не возьму, мне ничего не надо. Посмотри, посмотри, одни змеи. Ничего другого, только змеи. Ползают и шипят, ты слышишь, как они шипят? Ты слышишь, хозяин? Такой молодой, а уже хозяин. Почему у тебя в сундуке одни змеи, золотой?
Алексей вдруг увидел, что сундук в самом деле набит змеями, они шевелятся там и шипят — огромный гадючий клубок. Он удивлялся и не хотел верить. Тогда молодайка позвала в открытое окно мужчину. Тот спрыгнул с повозки, вошел в дом и тоже удивился и громко застонал:
— Э-э-эй, у хорошего человека в доме столько змей. Эй, надо помочь хорошему человеку. Надо увезти их подальше от этого места, чтобы назад не нашли дорогу.
У него в распахе синей атласной рубахи лежала, казалось, рыжая лохматая собака.
— Посмотри, хозяин, у тебя в доме становится все больше змей, — потянула за рукав молодуха. Алексей никогда не видел таких глаз. Большие, черные, в них жила какая-то истина, она изливалась на него, только он не понимал ее. — Надо их заговорить и увезти отсюда.
Она повернулась к змеям и стала заговаривать их:
— Змия гад, возьми свой яд! А не то я возьму три палки железные, три палки медные, три палки деревянные, и выбью все твое племя. Змия гад, возьми свой яд…
Змеи ползали по дому. Исчезли кровать и стол, тумбочка и табуретка, сыр на окне в марлечке и сало в кубле, платок жены и детская одежда, ведро с водой и алюминиевая кружка у ведра, керосиновая лампа, его сапоги и галифе, висевшие на гвозде, вбитом с тыльной стороны шкафа, — все стало змеями, и добрые заезжие люди не боялись брать их голыми руками, приговаривая «Змия гад, возьми свой яд…» и бросать в повозку, чтобы избавить молодого хозяина от напасти. На возу змеи шипели и ворочались, выстилались друг на дружке плетями. Они завелись даже в печке, где только что стоял горшок с обедом, и тоже очутились в повозке, чтобы никогда больше не вернуться назад. Алексей под конец осмелел и помогал своим избавителям, и змей в доме становилось все меньше.
Соседка, видевшая это, попыталась остановить Алексея, но чужие громко крикнули на нее, а Алексей тоже махнул, чтобы не лезла не в свое дело, и она испугалась и отступила. Побежала в луга, к мужикам. Мужики выпрягли лошадей и прискакали, но опоздали.
Когда Алексей пришел в себя, дом был пуст, как после смерча, вынесшего все вон. Нажито было не много, но и это уплыло прочь в скрипучей чужой кибитке по ухабам лесных мягких дорог. Верхом на лошадях бросились вдогонку, но где искать, не знали, а в окрестных селах кибитку не замечали.
О случившемся на хуторе матери передали в тот же день, и она пришла в разграбленный двор, где у костра уныло грелась семейка ее сына: сам он, угрюмый, бесконечно виноватый; жена его — худенькая женщинка с заплаканным лицом, время от времени повторяющая: «От подкатилися дак подкатилися, от подъехали дак подъехали», имея в виду злодеев; их сын, мальчонка двух лет, озабоченно сопевший перемазанным черникой носом.
Татьянка приткнулась к плетню, заменявшему забор, и тоже молчала, пытаясь угадать, беда их рассорила или сблизила. Молодая женщина уже, кажется, откляла и Алексея, и тех бродяг, и теперь только отводила взгляд в сторону. Мать тяжело вздохнула и спросила:
— Может, в село переедете?
Жизнь старшего сына шла на отшибе. Держался он особняком, к своим приходил редко, при этом чаще молчал, скоро уходил. То ли рана и болезнь сделали его бирюком, то ли хуторское малолюдье, или своими был недоволен? Ей, матери, чего-то простить не мог? Чего? Чем она могла перед ним провиниться? Разве что тем, что отца не уберегла?
Как-то сын сказал ей: кого ждут, те возвращаются. Это было перед самым его уходом в армию. Может, он имел в виду не только себя?
Да, она знала тот закон жизни, по которому беды и несчастья настигают человека, когда от него отворачиваются или изменяют близкие ему люди, перестают за него бояться и каждую минуту думать о нем. И если до той поры их любовь хранила, то их равнодушие или измена открывают ворота напастям, и чем дольше он остается один, без своих, даже если они рядом, тем больше напастей.
Неужели Алексей что-нибудь слышал о том далеком вечере, когда после изматывающей работы на мельнице она не пошла со всеми домой, а завернула по дороге за ракитник, на панские купальни, смыть пыль и пот, и скоро в холодной воде пруда догнал ее Сила Морозов и вынес на берег, а она не знала, что ей делать, и не стала портить криком тихий теплый вечер с уже проклюнувшейся луной, с засыпавшей ветлой на берегу?
Она явственно видит тот густой зеленый кустарник за мельницей. Где- нигде среди ракиты и ореховой поросли прокинется молодая гнуткая береза, радуя глаз белым сарафаном. Много посохшего малинника, ягода на нем с темными зернышками, не сочная. Кусты шиповника держат всякого от себя на расстоянии, как норовистая девка: пока сорвешь ягодку, десять раз уколешься. В самых густых зарослях, куда ведет еле приметная тропка, два пруда — панские купальни. В них когда-то помещик Кондратенко ополаскивался холодной ключевой водой и разводил рыбу. Один пруд заплыл илом, зарос аиром и высокой травой, на крохотном блюдце темной глубокой воды плавала ряска, и никто в блюдце никогда не лез — слышали люди, что глубина в этом месте была такая, что длинный шест не достает дно. Другой еще дышал свежестью, но дно уже неприятно скользило под ногами. Нигде в округе не водились соловьи, а здесь — водились. Она их услышала, когда сняла пыльную одежду и, взвизгнув негромко от обнявшего холода, присела в воде. До этого лет десять не слышала соловьев и не думала, есть они на белом свете или перевелись подчистую.
Силу она заметила, когда была на самой середине панской купальни. Он стоял посреди орешника и напряженно следил за ней. Когда их взгляды встретились, начал медленно и как бы угрожающе раздеваться, сошел в воду, не пряча от нее своей наготы, и поплыл к ней.
Алексей тогда был совсем маленьким, откуда ему что знать? Бабы по селу вроде сплетен не носили. И разве то было предательство? Конечно, узнай Федор в своем далеке — если допустить, что мать написала или сестры, — не похвалил бы, ясно. Но что могла она, слабая женщина, против Морозова? Отвернуть лицо, чтобы не целовал в губы, только и всего? Она поддалась Силе, как когда- то подчинилась ему, Федору. Спасибо, хоть в пруду после не утопил.
Было ли то предательством, изменой? Измена — это когда по умыслу, по расчету. Тогда за что на нее беда, почему тот закон показал свою неумолимость? Выходит, люди словно веревочками между собой связаны. Оборвалась одна, тоненькая, меж родными человеками — и на остальные тяжесть большая, тоже начали рваться-лопаться. Не остановить, не связать.
Память, каждодневная и чистая память о родном человеке, даже если он с тобой, и предчувствие боли от возможной утраты — вот что хранит наших близких. На один только день, на один только час забудьте о них, измените, и они отойдут от вас, отдалятся, иногда так далеко — туда, откуда возврата нет. Не обрекайте близких на забвение даже на час, вы обрекаете их на страшное. Думайте о них и тревожьтесь за них. Не мстите, потому что рано или поздно придет раскаяние, и оно будет мучить вас, пока не сведет в могилу…
Алексей вопреки материнскому совету с хутора не съехал, стал добро наживать сначала. Да немногое успел.
Напуганная историей со змеями, молодая соседка уговорила мужа вернуться в родное село. Одичал хутор. Неспокойного шума сосен раньше не замечали, сейчас он тревожил. В то лето куница поедом ела птенцов в гнездах, и кричали птицы. Частыми были грозы, молнии раскалывали толстые елины вокруг дома, словно щепу. Уже начинали думать о том, чтобы вернуться в Яковину Гряду, но не хватало денег перевезти и пересыпать домик. Тут о своем решении объявили родители Стаси, жены Алексея. Жили они на бедных стародорожских песках, и еще перед войной собирались менять место. Теперь окончательно надумали перебраться поближе к дочери. Тем более, хата по соседству освободилась.
Такому повороту обрадовались все. На хуторе опять стало шумно, вместе со старшими Конопляниками приехали их младшие дети, и все это была близкая родня, а значит — люди желанные, с которыми можно делить и тяжкий труд, и угрюмость зимних лесных ночей.
Работа нашлась в колхозном коровнике, к нему нужно идти через сосонник, но это никого не пугало, к лесу были привычными. Ходили три раза в день — на рассвете, с первыми петухами, в обед и вечером. В перерывах сено косили на лесных полянах для свойской скотинки, поле вспахивали и картошку садили, и пололи, и урожай убирали, снопы молотили да на мельницу зерно везли… Так и катилась жизнь суетным колесом. В ту пору все так жили, в гнетущем труде. Ели не сладко, спали не долго, но жизнь, спасибо, была уже спокойная, без немцев и «воронка» по ночам, можно жить.