Доминик Дьен - Голубой дом
Когда они отправлялись на какой-нибудь званый вечер, мама облачалась в свои лучшие платья. Отец покупал ей роскошные туалеты. Тратил на нее деньги без счета. Гордился ею. Я тоже ею восхищалась. Я наблюдала за ее сборами, помогала ей застегнуть платье и подобрать серьги в тон. Иногда мы играли: я надевала ее туфли или бусы, а она делала вид, что не может их найти. Потом она как будто случайно обнаруживала их на мне, смеялась и слегка шлепала меня. Почему ты на меня так странно смотришь? Все это кажется тебе невероятным? Да, я тоже была ребенком, озорным и избалованным… Когда смотришь на старика, не забывай, что раньше он был мужчиной, а еще раньше — ребенком… Ищи ребенка, чтобы понять старика… На чем я остановилась?..
Мама каждый день приходила забирать меня из школы. За исключением тех вечеров, когда она выезжала с отцом, она никогда меня не оставляла. Мы возвращались домой, я съедала полдник и делала уроки. Иногда, особенно весной, мы шли гулять на озеро. Я кормила уток, а мама рассказывала мне сказки.
По выходным мама отводила меня в школу юных гитлеровцев. Вначале я плакала, потому что не хотела расставаться с родителями. Но мама напускала на себя строгий вид и говорила: «Ева, mein Schatz, ты ведь послушная девочка! Это большая честь — принадлежать к "Гитлерюгенд". Ты должна служить своему фюреру и учиться тому, как стать достойной немецкой девушкой. Сейчас же перестань плакать!»
По правде говоря, понемногу мне начала нравиться школа — мы разучивали песни, изучали жизнь фюрера и усваивали, как надо себя вести, чтобы служить ему как можно лучше. Иногда мы ходили в походы в лес — это было чем-то похоже на каникулы. У меня появились друзья. Все это было здорово. Я возвращалась домой все более и более гордой, потому что за эти месяцы и годы во мне крепло чувство эйфории от сознания, что мы являем собой лучшую часть нации. И каждый вечер, перед тем как заснуть, я, молясь за упокой души моих младших братьев, в то же время благодарила Бога за то, что он позволил мне родиться немкой.
Мою лучшую школьную подругу звали Ребеккой. Да-да, как твою дочь! Каждый раз, когда я произносила имя моей внучки, это доставляло мне страдание. Ребекка жила в том же доме, что и я. У нее было трое младших братьев-блондинов. Это были те самые малыши, при виде которых у моей матери наворачивались слезы на глаза. Я ходила играть к Ребекке или она приходила к нам, пока мама не запретила мне с ней встречаться. Мне тогда было восемь лет. Мне не позволялось даже разговаривать с ней. Тогда мы втайне от наших родителей стали писать друг другу записки, которые оставляли под ковром на лестнице — между третьим этажом, где жила я, и четвертым, где жила она.
Некоторое время спустя Ребекка ушла из школы. Я замечала, как она смотрит на меня из-за занавесок, когда я возвращаюсь домой. Я делала ей тайные знаки… У нас был свой шифр, свой язык. Наша переписка длилась около года. Ребекка была моей единственной настоящей подругой. Позже у меня не было подруг среди женщин. Я всегда предпочитала общество мужчин.
Твой дед с отцовской стороны наверняка рассказывал тебе о Хрустальной ночи? Kristallnacht… Я никогда не слышала такого звона от бьющегося стекла, как в ту ночь с 9 на 10 ноября 1938 года. Еще и теперь мне иногда слышится хруст осколков под тяжелыми, подбитыми гвоздями сапогами… Много лет я видела один и тот же сон: у меня во рту стекло, и я грызу его. И чем дольше грызу, тем все более невыносимым становится его хруст. Потом рот начинает кровоточить, и я плюю кровью. Удивительно, но я только недавно поняла, что означал этот сон. Раньше я никогда не связывала его с событиями той ужасной ночи.
На следующее утро мама зашла ко мне в комнату и крепко обняла. Я не понимала, почему она так долго не отпускала меня и тихо напевала: «Muss ich denn, muss ich denn… Zum Städtele hinaus, Städtele hinaus, und du, mein Schatz, bleibst hier…»[8].
Пока она готовила мне завтрак, я вышла на лестничную площадку. Под ковровой дорожкой лежала записка от Ребекки. Она оставила ее там накануне, вчера днем, но тогда у меня не получилось ее забрать. Ребекка писала, что ее младший брат Исаак заболел ветрянкой и она тоже может заразиться. Еще она писала, что ей очень нравится слушать, как моя мама играет на пианино, что это очень красиво и отец ей пообещал, что она тоже будет заниматься. Писала, что очень меня любит и я ее лучшая подруга. И в конце приписала: «До завтра».
Это была ее последняя записка. Ее семью, как и еще тридцать тысяч евреев, забрали той ужасной ночью. Я узнала об этом только многие годы спустя. Мне казалось, что она бросила меня и даже не предупредила. Возненавидела ее за это. Ты плачешь, Майя? Хорошо тебе! У меня глаза сухие, как эта средиземноморская земля.
Мои родители начали ссориться. Это были не слишком серьезные ссоры, но они все чаще расходились во мнениях. Однажды заведующий больницей, где работал отец, вызвал его к себе в кабинет.
— Комиссариат Рейха по здравоохранению потребовал, чтобы все больницы предоставили самые точные отчеты о своих пациентах. Вы великолепный врач, Дитрих. Поэтому я доверяю вам эту почетную задачу. Вы должны составить список больных, чье состояние, на ваш взгляд, абсолютно безнадежно. То есть неизлечимых больных…
Вначале отец выполнял это распоряжение добровольно. Сама идея статистических отчетов о состоянии больных его не шокировала — ведь он был врачом. Мама гордилась тем, что именно его избрали для выполнения приказа высших чинов Рейха.
— Ты только представь, Дитрих! Доктор Карл Бранд — личный врач Гитлера! Если он заметит твои старания, то в один прекрасный день сможет представить тебя Фюреру лично! Ты прекрасный хирург. Представляешь, какую ты сможешь сделать карьеру! Тебя ждет мировая слава!
Списки, составляемые отцом, регулярно поступали к заведующему больницей, который в свою очередь передавал их в экспертную комиссию Комиссариата по здравоохранению.
Однажды, декабрьским вечером 1939 года, отец пришел домой гораздо раньше, чем обычно. На нем буквально лица не было. С недавних пор он стал замечать, что люди, попадавшие в его списки, исчезают один за другим. Когда по утрам, увидев несколько пустых кроватей, он спрашивал, куда подевались больные, Грета, старшая медсестра, неизменно отвечала, что больных ночью перевезли в другую клинику.
— Это все слишком быстро, слишком внезапно, Ильзе! Сначала их перевозят в специализированные клиники, а потом родные узнают, что они скончались! Не могут же они все умирать одновременно!
— Но ведь они были неизлечимы! Ты сам это говорил!
— Неизлечимы, но это не значит на пороге смерти. Во всяком случае, они не могли умереть все сразу! Это преступление, Ильзе, и я — соучастник!
— Замолчи! Что ты говоришь! Ты просто выполняешь свой долг. Ты служишь Рейху — никогда не забывай об этом!
— Нет, Ильзе, я служу жизни!
— Но эти люди не смогли бы выжить — таково было твое собственное заключение!
— Ильзе, ты забываешь, что только один Бог может решать, кому из его созданий жить, а кому умирать!
— Дитрих, ты говорил кому-нибудь о своих сомнениях?
— Пока нет.
— И не вздумай! Ради нашей любви, Дитрих, не говори никому об этом! Исполняй свой долг!
— Но мой долг не в том, чтобы убивать!
— Твой долг в том, чтобы служить фюреру! Никогда не забывай об этом! И не зли меня!
Программа эвтаназии, однако, не была продолжена. Больше всего ей противилась церковь. К сожалению, в дальнейшем она уже не боролась против этого столь рьяно. А отец стал невольным сообщником первой волны убийств. Когда берешься за что-то в первый раз, всегда поначалу трудно, не так ли?
В начале сороковых отец был назначен главным врачом концлагеря Заксенхаузен, расположенного в тридцати пяти километрах от Берлина. Это никак не отразилось на нашей жизни. Он все так же уезжал утром и возвращался вечером. Просто он уже не был таким веселым, как раньше. Или мне просто так казалось… Ведь то, что он не подхватывал и не кружил по комнате уже одиннадцатилетнюю дочь, вполне естественно… Что касается матери, она уже не была с ним такой нежной. Ты сама знаешь, как это бывает: вначале любишь, потом, когда любовь перестает быть взаимной, прекращаешь любить…
Я так никогда в точности и не узнала, чем занимался отец в Заксенхаузене. В конце концов, это меня не касалось. Дома он никогда не говорил о работе. Однако он продолжал делать карьеру в угоду амбициям матери.
Германия вот уже год как находилась в состоянии войны. Но для нас ничего не изменилось. Я ходила в школу, отца не отправили на фронт, мать по-прежнему одевалась, как кукла, и виртуозно играла на пианино. По вечерам мы слушали радио, по воскресеньям ходили в кино. В общем, мы были счастливой семьей.
Я начала интересоваться искусством, в частности живописью.
Мама давала мне уроки сольфеджио и игры на пианино. Особых талантов у меня не было, но я восхищалась, слушая, как она играет. Возможно, именно это и придавало мне смелости.