Михал Айваз - Другой город
Через открытые ворота дома я выехал из лабиринта дворов и коридоров и оказался в нижнем конце площади на Погоржельце. Тут я снова увидел участников празднества. Они уже сняли лыжи и группками стояли с бумажными стаканчиками, из которых поднимался пар. Канат лыжного буксира скрывался в часовне, стоявшей на верхнем конце площади; рядом с часовней пузырились от ветра белые полотняные стены большого шатра. Бугель втянул меня в часовню. Темная внутри, она напоминала скорее товарный вагон, чем сакральное сооружение; в конце ее виднелись очертания алтаря, перед ним негромко и ритмично поскрипывало поворотное колесо буксира. Алтарь слабо поблескивал; подъехав ближе, я обнаружил, что он весь усыпан рыбьими телами, рыб было столько, что они падали на землю, время от времени какая-нибудь из них начинала трепетать, но тут же вновь замирала. Добравшись до поворота, я отцепился от бугеля и выехал из часовни.
И сразу же кто-то хлопнул меня сзади по плечу. Обернувшись, я увидел усатого мужчину в длин– ном сером пальто, я узнал его: это был один из тех двоих, что вынесли тогда на носилках из мало-странского кафе моего собеседника и погрузили его в мраморный трамвай. Он тут, видимо, всем распоряжался – на его рукаве была повязка с изображением оскалившейся пираньи.
– Что же это вы без рыбы приехали? – хмуро спросил он.
Почему все хотят, чтобы я непременно таскал с собой каких-нибудь животных?
– К сожалению, в одной из прихожих на меня набросился пес, вырвал рыбу из рук и убежал, – ответил я.
– Придется вам пройти со мной, – ледяным тоном ответил мужчина. Он крепко взял меня за локоть и потащил, лавируя среди группок людей, к белому шатру; я неуклюже шел рядом с ним вверх по склону на непослушных лыжах.
Лампа, светящая в центре шатра, проецировала на матерчатую стену две тени. Одна из них спокойно сидела за столом и что-то писала, а вторая, с приметной острой бородкой, стоя перед этим столом, то и дело кланялась, вертелась и кивала. Через тонкое полотно была слышна их беседа. Вертящийся и кланяющийся говорил:
– Извините меня, ваше преосвященство, мое поведение было ужасным, безответственным, непростительным, я прекословил вам, твердил всякие нелепости, говорил, будто спас вам жизнь; конечно, я знаю, скольким я вам обязан, – ведь когда я с вами познакомился, я был простым морским гадом и о жизни на суше не знал ровным счетом ничего, я в основном думал жабрами, а не головой, якшался с утопленниками и прочим сбродом и сам был ничуть не лучше; где бы я был теперь, если бы не вы, это вы вытянули меня из нравственного болота и выпростали из водорослей…
– Ладно, ладно, поговорим об этом потом, – ворчливо отмахивалась от него сидящая тень.
Злой распорядитель, держа меня одной рукой, Другой расстегнул пуговицы на кромке разрезанного полотна (это были пуговицы, обшитые белыми нитками, как на наволочках и пододеяльниках) и втащил меня в шатер. Я увидел, что тот, кто дергался возле стола, – это ночной лектор с философского факультета, а сидящий – проповедник из подземного храма, который говорил о возвращении чудищ и бранил лектора из телевизора, светящегося на снегу в темной Капровой улице.
– Ну, что там еще? – недовольно спросил сидящий, когда мы вошли. – Снова кто-то использовал запрещенные глагольные времена? Увольте меня от этих глупостей, вы же знаете, что все оставшиеся времена скоро разрешат, по крайней мере за время белых чудовищ и время джунглей я совершенно спокоен. Ведь этот запрет – полная чушь; всем давно понятно, что любые глагольные окончания совершенно безвредны и не имеют ничего общего со злой музыкой, которая портит блестящие машины.
Мне показалось, что мой проводник отчего-то стесняется признаться в том, почему он привел меня.
– Он… приехал без рыбы, – в конце концов тихо выдавил мужчина, опустив глаза и покраснев.
Историк пошатнулся, и ему пришлось опереться о край стола. Он явно узнал меня, я услышал его сокрушенный шепот:
– Ни ласки, ни рыбы, ничего. Ничего, совсем ничего. – Шепот сменился тихими всхлипами, лицо, искаженное болью, постепенно преобразилось и стало походить на морду морского животного, каковым он прежде и был: глаза выкатились из орбит, веки застыли в неподвижности, а рот округлился, так что скоро мне казалось, что на меня смотрит большая рыба.
Зато на сидящего священника обвинение не произвело особого впечатления. Он только отложил ручку и молча – с любопытством и злой усмешкой – уставился на меня. Я пожалел, что не оставил книгу в фиолетовом переплете на полке букинистического магазина. Распорядитель еще больше сконфузился, задрожал и принялся разглядывать носки своих ботинок. Почувствовав, что его хватка ослабла, я вырвался и выехал из шатра, я петлял на лыжах между группками ловцов рыб и скоро был уже у устья Увоза; сильно согнувшись, я помчался вниз и, чтобы сбить со следа погоню, свернул направо, в темный Страговский сад, где спустился по склону заснеженного холма. Остановившись между деревьями, я посмотрел наверх, но никого не заметил, ничто не нарушало тишину ночи.
Глава 8
Бистро на Погоржельце
Возможно ли, чтобы в непосредственной близости от нас существовал мир, живущий такой бурной жизнью, мир, возникший, вероятно, еще до основания нашего города, мир, о котором мы ничего не знаем? Чем дольше я размышлял, тем больше допускал, что это вполне возможно, ибо это соответствует нашему образу жизни, соответствует тому, что мы ограничиваем себя неким кругом и боимся выйти за его пределы. В нас вселяет ужас непонятная музыка, долетающая из-за границ, она нарушает наш миропорядок, мы боимся полутьмы углов, мы не знаем, что это – разбитые, распадающиеся формы нашего мира или же зародыши новой фауны, которая однажды превратит наши города в свои охотничьи угодья, авангард армии монстров, которая потихоньку завоевывает наши дома. Поэтому мы предпочитаем не замечать то, что родилось за пределами круга, не слышать звуков, что доносятся ночью из-за стен, для нас реально лишь то, что вросло в наш мир, что неразрывно связано с другими предметами и событиями в тех нескольких пьесах, которые мы монотонно разыгрываем и внутренние связи которых полагаем причиной, основанием, смыслом; эти пьесы, творящие суть нашего мира, не менее странны и жутки, чем ночные феерии со стеклянными скульптурами, и если кто-то смотрит на них с другой стороны – например, сквозь просветы между книгами в нашем шкафу, – то наверняка он испытывает то же тревожное изумление при виде цепи завораживающих и гнетущих ритуалов, какое ощутил я, наблюдая из тьмы аркады за рыбьим празднеством. «Какие жуткие чудовища!» – шепчет он, глядя на нас с ужасом и самому ему не понятным восхищением.
При этом мир, в котором мы замкнулись, довольно узок; и внутри пространства, которое мы считаем своим, есть места, нам неподвластные, норы, заселенные зверями, что родились во тьме за нашими границами. Всем нам знакома особая дурнота, подступающая при встрече с изнанкой вещей, с их внутренними пустотами, которые отказываются участвовать в наших спектаклях: когда во время уборки мы отодвигаем шкаф и смотрим на иронически-равнодушное лицо его задней стенки, обращенное к каким-то темным комнатам, отображающимся на ее поверхности, когда мы отвинчиваем заднюю крышку телевизора и проводим пальцем по переплетению проводков, когда лезем под кровать за закатившимся туда карандашом и внезапно оказываемся в таинственной пещере, стены которой покрыты таинственными, колеблющимися клубками пыли, в пещере, где исподволь зреет что-то недоброе, то, что однажды бесшумно выберется на свет. Для нас существует только то, что есть в разыгрываемой нами пьесе: неудивительно, что мы ничего не знаем о мире, который простирается за пределами наших пьес; возможно, мы не заметили бы его, даже устрой он свои празднества прямо среди нашей повседневной суеты.
Я вспомнил, как научный сотрудник в университетской библиотеке утверждал, что то, что живет за границей, мы увидеть не можем, потому что все сущее там питается из иного источника смысла и потому избегает нашего взгляда. Но я все больше и больше убеждался в том, что эта невидимость есть следствие того, сколь безупречно нам удалось приручить свой взгляд, и того, какой крохотный загон мы ему отвели. Суровость, с которой мы обращаемся с нашим кругозором, скорее всего свидетельствует о том, что мы осознаем: наш взгляд смутно понимает речи монстров окраин, и мы боимся, как бы он не встретился со знакомыми чудовищами, не вступил с ними в разговор и не вспомнил старую дружбу и забытый общий язык.
Утром следующего дня я отправился на Погоржелец посмотреть, какие следы оставили по себе ночные события, но не нашел никаких свидетельств того, что еще несколько часов назад тут были часовня, шатер и лыжный буксир, я не отыскал ничего, что не отвечало бы единству дневного мира. Маленькая площадь в этот час была еще пуста, туристы, которые скоро заполонят ее, пока что завтракали в отелях внизу в городе. Здесь дул резкий ледяной ветер возвышенностей, одинокие автомобили с коркой снега на крышах были окружены покрытыми настом сугробами. Бистро с большим окном уже открыли; мне захотелось горячего кофе, и я вошел внутрь.