Витольд Гомбрович - Транс-Атлантик
*
Тут он воскликнул отчаянным голосом, но тонко так: «О, проклятая, проклятая Судьба моя!» Однако, воздев к небу руки или даже рученьки, тонко, тревожно возопил: «Благословенная, о, сладкая, чудесная судьба моя, и никакой другой судьбы я не желаю!» Мелкими шажками, рассекая воздух, вперед несется, а я рядом рысью, как на бричке. Глазом большим, влажным, томным направо-налево стреляет, а я рядом, как Конь при Кобыле! А он то смешком жемчужным зальется, то слезы крупные, женские роняет, а я, сударь, как на татарской свадьбе — не знаю, что и делать! Потом он в боковую улочку скакнул и понесся по ней, никак Солдата углядел… но тотчас остановился, за углом схоронился, и точно — какой-то Подмастерье проходил… и снова из-за угла выскакивает и за одним Приказчиком снова увязывается, высматривает его, задворками пробирается, и точно: Мойщик прошел, рослый, молодой… Вот так, молодыми Мальчиками терзаемый, ими как Собаками на части разрываемый, он то вправо, то влево мчится, гонится, а я — за ним… потому что и меня он захватил, увлек! И грех его Темный, Черный мне облегчение какое-то принес в том огромном стыде моем, которым я на приеме объелся. И вот, в ночи, в грехе, мы вылетели на площадь, где башня стоит англичанами построенная: оттуда, значит, холм к реке спускается, а город в порт перетекает и тихое воды дуновение, словно пенье какое в роще… Там было много молодых Матросов.
Однако она, гнавшаяся за одним из них, точно громом пораженная встала: «Видишь того Парня, Блондина, что перед нами? Чудо, не иначе, а может и доброе предзнаменование! Его я больше всего люблю, за ним я уже несколько раз пускался и догонял, но всегда он из виду терялся. О, счастье, о, радость, что снова его вижу, что снова за ним, за ним, за ним лететь могу!»
И уже ни на что не обращая внимания, он за этим Юношей помчался, а я — за ним! Издали не слишком было этого Мальчика-Блондинчика видать, а только его куртка, голова мелькали… но вижу, что он к воротам парка с дешевой народной забавой направляется, того парка, что «Японским Парком» называется и по одной стороне площади крикливыми лампочками сияет. Там он и остановился в мигающем свете фонарей, которыми доски-столбы увешаны были. Остановился и стоит, точно ждет кого. А она промеж дерев, что на площади были, словно Ласка-зверь пробежала и, под их сенью схоронившись, тосковать оттуда по нем и вздыхать начала.
*
А я и думаю: что ж это творится, где я, что я делаю? И давно бы оттуда убежал, да жаль мне было одного друга моего бросать. Ибо Другом он мне стал. Разве только, когда мы так с ним под деревом стояли, мне малость чудно стало, потому что он вроде как ни два, ни полтора. Волоски, значит, черные у него на руке, мужские, но рука-то Рученька Пышная, Белая… да и ступня, небось… и хоть щека его от щетины сбритой темная, только щека та заигрывает, нежности просит, и как будто не темная она вовсе, а белая… а вот тоже — Нога Мужская, она как бы Ноженькой быть хотела и чудными вывертами заигрывала… и хоть голова мужчины в летах, на висках полысела, сморщилась, голова его как бы из головы ускользает, головкой быть желая… Он, стало быть, вроде не хочет себя и в тиши ночной себя изменяет, и уж не разберешь, Он это или Она… и, видать, ни тем, ни другим не будучи, он Твари, а не человека вид принимает… Затаился, шельма, стоит, ни гу-гу, лишь на Мальчика своего молчком поглядывает. Думаю я тогда, фу ты, черт, Вурдалак, и зачем я тут с ним, стыда с ним не оберешься; по его вине позор мой на Приеме том, но черт, сатана, а пусть хоть и Дьявол, да только я его и так не брошу, ведь он со мной ходил вместе и теперь мы вместе Ходим.
Тут мужчина пожилой, с проседью, к мальчику тому подошел; увидев это, Путо ужасно разволновался, стал знаки мне подавать и говорит: «Проклятье и Горе мое! Что это за старик, чего он хочет от него, видать, они здесь договорились и он его угощать будет!.. Иди ж, послушай, что они там говорят… иди ж, послушай, а то я от ревности умираю… иди ж, иди ж…»
Шепот его горячий чуть ухо мне не опалил. Из-за деревьев выйдя, приблизился я к юноше: рост у него средний, волос светлый, нога, рука — средней величины, а вот глаза у него, зубы, вихор, ах он шельма, шельма, ох и шельма Гонзаль! Но что я слышу! Речь-то Родная!
Как ошпаренный я от них отлетел и к Гонзалю подлетел: «Делай что хочешь, а я из игры выхожу и ничего с этим общего иметь не хочу, потому что они — Земляки мои, и наверняка — Сын с Отцом! Ничего с этим общего иметь не хочу и домой ухожу!»
Он меня за руку схватил — «О! — говорит — Бог мне тебя послал, друг ты мой, и ты мне в помощи не откажешь! А уж если они земляки твои, то легко у тебя получится познакомиться с ними! А тогда и меня познакомишь, и я другом твоим на вечные времена буду, и даже 10, 20, 30 тысяч тебе дам, а то и больше! Идем же, идем же за ними — вон уж в парк входят!»
Я чуть его не побил! А он все ближе, прижимается: «Идем же, идем же, ведь мы и так вместе ходим, иди, иди, идем же, идем же!» И, говоря все это, он вперед подался, а я шагу прибавил, и вперед полным Ходом, и Идем, Идем, Идем! В парк вбегаем! А там паровозик со свистом из-за скалы, а тут паяцы или бутылки порожние, а там снова карусели или качели, или трамплин, дальше — на конях деревенных кружение, в цель стреляние, грот искусственный или зеркала кривые, и все так, сударь мой, крутится-вертится, летает, стреляет в грохоте забавы, да посреди фонарей, петард и фейерверков! А люди ходят, а чего ходят, и сами не знают: один на качели уставится, другой — на паяца, и так от зеркала к бутылке идет и на то — на другое посматривает, и все несется, все трясется, тут вон — Урод, а там — Магнетизер! А тут самое веселье кипит, Качели взлетают, карусели за собственным хвостом летают, а люди ходят, ходят и ходят и ходят и ходят, кто от Качелей к Карусели, а кто — от Карусели к Качелям. Вертятся, значит, Карусели. Летают Качели. А люди все Ходят. И лишь Зеркала лампочками манят, бутылки голосом зазывалы кричат, и так, если не Бутылки, то Паровозик, что с ревом выскакивает, или Озеро в искусственном гроте, или Паяц; от чего блеск и гул всех забав, Развлёчений круженье и верченье и летанье. И вот, пока Развлеченья развлекаются, люди все ходят, ходят!
*
Гонзаль несся во всю прыть, боясь потерять их в толпе, а найдя их, стал знаки мне делать, чтоб я к нему поспешил. И ко мне: «Они в Танцевальный Зал пошли!» Я говорю: «Покатаемся лучше на Карусели». На что он: «Нет, нет, в Танцзал!» Ну тогда мы в Танцзал. Там два оркестра, по очереди играют. Там, на безграничном пространстве может тысяча столиков, с людьми все, а посредине — громадная гладь пола точно озеро блещет. Ну значит, как музыка заиграла, так пары повыходили, закружились, а как музыка перестала, так и пары кружиться перестали. Такой просторный зал, так велика его безмерность, что смотришь из одного конца в другой, как в горах, когда ты высоко, на вершине, а там долина и взгляд в ней теряется, тонет, а люди как муравьи… и только издали шум и тонущий голос музыки доносится. Рабочие, прислуга, приказчики или практиканты, матросов-солдат много, также и чиновники, швеи или Продавщицы за столиками сидят или на середине в такт музыке кружатся, когда же музыка кончается, то и они перестают. Очень белый зал.
Молодой человек с отцом (потому что отец это был) за столом сидели и пиво пили; мы с Гонзалем за соседним уселись и Гонзаль все меня подталкивал, чтоб я с ними познакомился: «Иди к ним, за здоровье выпей как с Земляками, а я тоже за здоровье выпью, так мы в компании и попьем!»
Но зал большой, огней множество, люди смотрят, мне опять как-то не по себе сделалось, и я говорю: «Так нельзя, слишком уж нахально»… а сам все какой-нибудь повод ищу, чтобы уйти, потому что Стыдно мне с человеком таким за одним столом сидеть. Он на меня нажимает. Я — отказываюсь. Вино попиваем, музыка поигрывает и пары кружатся. Гонзаль тогда опять, чтобы я к ним пошел, и все в упоении на избранника своего поглядывает, на глаза ему хочет попасться да понравиться. Глазки щурит, рукой-Рученькой движет, хихикает да на стуле подпрыгивает… и официанту — раз, тычком в бок — вина, мол, еще; шарики из хлеба катает и пуляет ими, громким смехом сопровождая эти свои Шуточки! А мне все стыднее, потому что и люди уж смотрят; говорю, стало быть, ему, что нужду справить надо и что в уборную пойду, а сам только и думаю, как бы от него удрать. Иду я в уборную, иду… А тут кто-то меня в толпе за руку хвать, кто? — Пыцкаль! За Пыцкалем Барон, а рядом Чюмкала! Вот уж удивился я. Они-то откуда здесь? Я смотрю, не бузу ли какую затевают, ведь, может, они сюда ко мне за этим как раз прилетели; и за этот стыд, что из-за меня на Приеме натерпелись, теперь сделать мне кой-чего хотят… Да куда там!
— А, пан Витольд дорогой-Уважаемый! Какая встреча! Так пойдемте ж, Выпьем! По маленькой! По маленькой! Пойдемте ж, я угощаю! Нет, нет, я угощаю! Нет, нет, я угощаю!
Тут Пыцкаль как рявкнет: «Ты что ль, дурень, угощаешь?! Видали гуся! Я угощаю». Но Барон под руку меня берет, в сторонку отводит, да сильно так ворчит, точно жук какой жужжит: «Не слушайте вы их, уже от хамства такого уши пухнут, лучше мы с вами вместе чего-нибудь выпьем, прошу Вас, пожалуйста!» Пыцкаль опять меня за рукав ухватил и оттаскивает, а сам на ухо говорит: «Чего он тебе сдался, этот французский Песик-Мопсик, тольку нуду разводит глупой спесью своей кретинской, пойдем-ка со мной, уж мы выпьем, так выпьем, безо всяких церемоний!»