Владимир Личутин - Обработно - время свадеб
Тут неожиданно в двери коротко постучали, освободив Степушку от бездумья. Кто-то долго нашаривал в темноте дверную ручку, шуршал ладонью по войлоку и громко ворчал, пока Параскева не толкнула дверь.
Председатель Радюшин, а это был он, долго стоял у порога, сминая в ладонях кепку и щуря и без того узкие темные глаза. Он стоял и смотрел на Степушку, а Параскева не трогала его вопросами и тоже молчала, зная повадки Азиата. Скажи ему сейчас: «Милости просим к столу», – так заупрямится, обязательно найдет неотложные дела и от порога уйдет, не посидев в гостях. Нельзя тревожить председателя в его мыслях, а какие думы у него в эти минуты, Параскева вроде бы догадывалась: того, маленького Степушку вспоминал он.
Радюшин скоро очнулся от раздумий, зашаркал ногами на половике, кряхтя, стал развязывать шнурки на ботинках, а Параскева подскочила и стала за руки оттягивать, мол, что вы, Николай Степанович, да проходите в ботинках, у нас и без того не прибрано и пол со вчерашнего дня не мыт. Такие поклепы возводила на себя Параскева, хотя на ярком клюквенном полу и пылинки не найти.
– Параскева Осиповна, не принуждайте, – густым голосом сказал Радюшин, топчась на зеркальном полу и рассматривая полосатые носки. – Пальцы отекать стали, они у меня на крашеном полу отходят. Ну, крестник, как дела?
Степушка не сводил взгляда с Радюшина, быстро теряя хмель, и невольная улыбка распирала его. Он старался спрятать глаза, уводил их в сторону, почему-то хотелось смеяться, и Степушка действительно радостно и глупо засмеялся, ибо вспомнил тот давний зимний день, когда он лежал под кустом, уже окончательно замерзая, и звал маму, и вдруг, будто сквозь туман, проступило это скуластое лицо. И, боясь, что оно исчезнет, борясь с теплым и желанным сном, Степушка закричал, раздвигая непослушные губы: «Это я, Степушка».
Но нынче Степушке уже было за двадцать, он и в армии отслужил, потому подавил в себе детскую радость и сказал безразлично и неискренне:
– Хорошо, дядя Коля. Все как в аптеке.
Потом, мельком взглядывая на Радюшина, парень отмечал, что председатель все такой же: желтый загар а лице, тяжелые веки над глазами, и эта щелка в передних зубах, куда Радюшин обычно вставляет папиросу, и ногти на руках сбитые, в черных кляксах застоявшейся крови, значит, и ныне не забрасывает слесарный инструмент.
А Радюшин все разглядывал Степушку и молчал, и тонкая понимающая усмешка не таяла в азиатских глазах.
– Мать, ты чего на нас тоску нагоняешь? – прервал тягостное молчание Степушка и выразительно глянул на Параскеву уже трезвыми глазами, словно испрашивал совета, как повести себя дальше. Параскева Осиповна заторопилась к буфету, у нее была начата бутылка, которую не пожелала подать вчера сыну, но сейчас доставала из шкафа с большой охотой: «Вот, пришел Николай Степанович, он на плохое не наставит. Пусть посидят, выпьют, и разговор у них дельный пойдет».
Степушка поспешил разлить вино по рюмкам и первый выпил, а выпив, стал хвастать, какие у него друзья в Архангельске, да сколько «башлей» зашибает на станке, да как калымят вечерами, когда есть халтура, а она случается часто, да и вообще город с заморной Кучемой на одну доску не поставишь, и как тут только люди живут, с тоски зеленой подохнуть можно. Степушка злился на себя, что говорит совсем не то и Радюшин понимает это. Ведь ему одиноко в городе, и ничего у него не ладится, фрезерный станок – развалюха, тридцать пятого года рождения, а заказы дают самые паршивые, и заработок восемьдесят рублей, а в общаге каждый вечер дым коромыслом, да к тому же еще рыжая Милка дала полный отбой.
– Значит, заработок, говоришь, приличный, а вид-то у тебя, как у мартовского кота. Голодовку, что ли, устроил иль учебу тянешь? – спросил Радюшин. И подумал вдруг, что Степушка вроде и не вырос из детских рубашонок и взгляд-то у него жалобно-щенячий, какой был тогда, в зимнюю пуганую ночь, когда тащил замерзающего мальчишку из тайги. Словно оставили однажды парня на распутье, а дорогу сказать забыли. И еще Радюшин подумал, что он совершенно не знает, о чем говорить с крестником, и слова-то куда все затерялись, вроде и не бирюк Николай Степанович и веское слово ко времени сказать может.
Такое же чувство испытывал председатель, когда минувшей весной вдруг явился в Кучему на короткую солдатскую побывку сын и они вот так же сидели за столом друг против друга. Старший Радюшин пытался заговорить о новом клубе, вот есть думка траулер заиметь, если бы сын в механики пошел учиться, было бы совсем здорово. Но Петька засмеялся тогда, мол нечего семейственность в колхозе разводить, и они окончательно замолчали, нет, говорили, правда, о всяких пустяках. Помнится, что побыл сын в клубе, домой вернулся рано и тоскливо вздыхал у светлого окна: «Ну и тоска». И Радюшин почему-то считал себя виновным за кучемскую тоску.
– Степаныч, ты поучи моего сына, безотцовщина растет, – сказала Параскева, направляя на стол чай. – Ведь я-то только рыбачить повезенка. На девятом году пошла в работы, в школе ни одного года не была и расписаться не умею, только огородное клеймо – две палки – черкну.
– Параскева Осиповна, Параскева Осиповна, какой из меня учитель. Я и своих-то, кажется, проглядел. Все малы были, не больше валенка, думал, успею главные слова сказать. Мы их всегда откладываем напоследок. А сейчас вот думаю, что и сам не знаю этих слов, – угрюмовато ответил председатель, вспоминая при этом Петьку.
– Обещаете вы много, – вдруг выпалил Степушка. – Помню, пока в школе учились, золотые горы наобещали. А потом оказалось: вкалывай, трудись, брат, и никакого тебе веселья.
– А какое тебе веселье нужно? – усмехнулся Радюшин. – Ты работой веселись.
– А, глупости все это. Разговоры одни, – небрежно рассмеялся Степушка. – Сейчас начнете говорить, что человек рождается для работы. Труд превратил обезьяну в человека. Но что-то должно же быть после работы?
– Работа, крестник. Ты еще ее не попробовал, ты по русски-то и плакать не умеешь...
– Зато я видал, как лошади от работы плачут.
– Ну что ж, и это бывает. И люди помирают раньше времени...
Параскева Осиповна сидела у самовара и гладила ладонью одуванчиковые волосы, значит, успокаивала себя, чтобы в сердцах не выругать всех по очереди.
– Просто диву даюсь, пошто нынче народ ни во што не верит. Все чего-то недовольны жизнью, злятся друг на дружку. Говорят, прежде годы были реже, а теперь порато часты. Но ведь я замуж выходила в мешочной рубахе, а теперь-то как. Нынче в шмудочный магазин мебели-то завезли не на пять ли тысяч, так в один день всю раскупили, вон нынче сколь народ богатый. А только, скажу, нету веселья того. И раньше тоже пили, не покривлю душой, много пили и батогами колотили друг дружку, как сойдутся в престольный праздник. Но все как-то разово, а потом и отдох давали. А нынче у нас как повелось: день за днем, и никак не поймешь, какой у мужиков распорядок. – Параскева нервно взмахнула полотенцем, протерла стаканы, на свет взглянула, нет ли на дне пылинки, чистюля Параскева. – Пили? Да!.. Но зато, как праздник, веселья сколько. Девки-то хороводом на угоре, парни в пляс под гармошку и всю-то белу ноченьку выпляшут.
А нынче глаза нальют да в клубе стенки протирают, а девок-то по счету – пальцы лишние остаются, дак и те, как сиротины, друг с дружкой танцуют. Ведь двадцать пять холостых на деревне, это если по одному ребятеночку, так двадцать пять дитешей за один год не народилось – вот какая арифметика. А ты, Николай Степанович, говоришь, пошто нашу школу закрывать собираются. Нынче у наших парней даже в любовь-то веры нет, даже обнять девку боятся, в трезвом-то виде. – Параскева завелась, сейчас она не сдерживала себя, бегала по кухне, кричала на весь дом, и на улице, наверно, было слышно. Кровь пришла в белое широкое лицо и уже не отходила. – А робят-то как, Николаюшко? На часу пять перекуров. Я диву даюсь, как вы десять годков назад от дикой нашей Кучемы не сбегли. Ведь на трудодень была лежачая палочка, плюнуть да растереть – был трудодень, а ныне што, как баре ныне. Наша Кучема – уголок Москвы. А еще чего-то ширятся, на председателя мусор метут, а сами, прости господи, кучу... из-под себя не выгребут.
Вот мой кобелина сидит, волосы распустил, стыда у него нет. Думаешь, у него чего путное на уме? Одна пьянка в голове.
– Ну, вы зря так-то, Параскева Осиповна, – смущенно перебил председатель. – Парень как парень, волосы пообстрижет, лишь бы голова соответствовала, точно, Степушка?
– Моя голова твердая, хоть гвозди ею забивай. Это она от материных речей задубела. Ведь как пила, дядя Коля, ей-богу, – ответил Степушка. – Пилит и пилит, хоть бы отдохнула а, мать? Ты отдохни... А то мастер пилит, завком пилит, комсомол пилит, пенсионеры пилят, газеты пилят. Тошниловка. Хоть вы-то, дядя Коля, мне моралей не читайте.
– Во как научился говорить, слышь, Параскева Осиповна. А ты говоришь, дурак. Плохо только, что делу путевому по-настоящему не пристал, а думать начал. А у наших-то парней все наоборот.