Алла Дымовская - Рулетка еврейского квартала
Марик с показным усердием кинулся рассовывать шмотки по баулам. А Гончарный, в такт Мариковым движениям, каждую вещь отмечал в книжечке ему одному понятными значками. И одновременно считал в уме. Инга тоже считала. На всякий случай. Минут за пятнадцать барахло было распихано под завязку, а одна куртка уже и не взлезала, хоть режь ее на части. Тут и Марик опомнился, вещи-то он упаковал, а подруге ничего не оставил. И протянул ей, с виноватой улыбкой, нарядную «джинсу». В то же время просительно посмотрел на Гончарного, куртки-то были на счет. Патриарх коротко клюнул носом в знак согласия. Марик кивнул в ответ и принялся застегивать массивные ржавые железные молнии на обеих сумках. А Патриарх, улучив секундочку, выжидающе и стремительно взглянул на Ингу. И она улыбнулась, кокетливо опустила ресницы, одними губами выговорила: «в любое время» и изобразила беззвучный поцелуй. Гончарный расцвел, как роза посередь навоза, потрепал себя за белесую щетину на подбородке.
А когда стали расплачиваться, то сумма, отсчитанная Патриархом в новеньких двадцатипятирублевых купюрах, не сошлась с той, что обозначилась в Ингином уме. Но она промолчала, потому что Гончарный дал на сто пятьдесят рублей больше. Как раз в разницу оставленной для Инги куртки. Вот тебе и первый подарок, еще ни за что. Моисей Ираклиевич Гончарный в эту минуту стал для Инги даже симпатичен. Нет, такого «дедушку» она ни за какие «марики» не упустит. Слава богу, она теперь не Соня. Та, бедная, сейчас едет в купейном вагоне в Москву, в обществе Кадика и дедушки Годи, и своей жирной бабки, оглашающей жалобами на духоту и проводниц весь состав скорого поезда «Одесса-Москва».
Москва. Козицкий переулок. Ноябрь 1984 года.
Соня стояла у окна и тихо плакала. Не от какой-то особенной обиды, а просто оттого, что снег на улице летел параллельно подоконнику. Это же надо, ноябрь месяц и такая метель! В родной Сониной Одессе тоже случались снегопады и холодные зимние ветры, да и ноябрьские унылые дожди мало способствовали хорошему настроению. Но все это было, так сказать, свое, родное. И это было там, в светлом приморском прошлом.
К московским же холодам Соня привыкала тяжело. Все время зябла, еще с сентября месяца, хотя бабка – тут надо отдать ей должное – кутала ее в теплые вещи с головы до ног и не разрешала и шагу ступить без шапки и мохерового шарфа. Да Соня и не возражала, но мерзла все равно страшно. Но холодно было даже не только на улице, сколько внутри нее самой и в доме, который она отныне вынужденно считала своим. Не в смысле температуры в градусах, а в смысле обстановки в напряженности. Ибо московский быт высокого семейства Гингольдов разительно отличался от привычного ей житья-бытья разудалой Чкаловской улицы, бывшей Большой Арнаутской.
Трехкомнатная барская квартира в переулке рядом со знаменитым Елисеевским магазином цвела высокомерной напыщенностью среди соседских коммуналок. Добытая правдами и неправдами дедушкой Годей, она как нельзя лучше подходила их чопорному, пусть и с оговорками, семейству. Сам дед Годя, Гордей Маркович Гингольд, с пятьдесят третьего года – генерал-майор в отставке МГБ СССР, а теперь доктор философии, защитивший диссертацию по научному коммунизму, возглавлял соименную его специальности кафедру в Педагогическом институте имени Крупской. А заодно, по совместительству, и замещал председателя Общества старых большевиков, ибо состоял в партии, страшно сказать, аж с двадцать четвертого года. Вступил еще шестнадцатилетним мальчишкой, минуя комсомол, что было по тем временам почти чудом. А все оттого, что выдал ОГПУ в Польше на растерзание собственного отца и двоюродного брата, бывших московских ювелиров и хранителей ценностей генерала Шкуро. И вообще, проявил себя убежденным ленинцем и человеком новой, революционной формации. Да еще всю Гражданскую войну отирался не где-нибудь, а в семействе покойного Яши Свердлова, пусть и на птичьих правах, но все-таки.
Гингольды были и сами по себе фамилией знаменитой. Весь старорежимный московский свет помнил его старшего брата Гришку, Герша Марковича, прежде срока скончавшегося в четырнадцатом году от излишеств и удовольствий, и его знаменитый, обитый алым бархатом английский автомобиль, шумно курсировавший вдоль Тверской и напоминавший передвижной бордель. А младший братец пришелся по вкусу Советской власти. Евреи тогда были еще в чести и занимали многие важные должности в государстве, а юный Годя, помимо всех других своих достоинств, имел к тому же замечательно длинный, чуткий нос. Этот солидный, с горбинкой агрегат улавливал малейшие колебания верховных ветров еще прежде, чем те превращались в штормовые бури, а сам Годя никогда не имел привычки свистеть на море. Так он счастливо пережил и сталинские времена, начав самостоятельную карьеру с должности ученого секретаря академика Комарова, которого и упек благополучно в места не столь отдаленные, а под конец войны, уже при всех регалиях, командовал особым отделом контрразведки. Арест Берии нанес дедушке Годе, что называется, удар под дых. Из МГБ пришлось уйти в почетную отставку, хорошо еще не упрятали в Матросскую Тишину, хотя и могли. Но вывернулся, как всегда, сдав при этом кучу недогадливого народа. И осел на почетной синекуре, и даже стал доктором наук. А при Брежневе был возвращен на внештатную работу с извинениями и определен надзирать за старыми «пердунами от большевизма». К этой должности дедушке Годе теперь полагались казенная дачка на ярославском направлении и служебный автомобиль, чтобы перевозить его генеральские мощи с заседания на квартиру. А было дедушке Годе уже семьдесят четыре.
Для бабки же, дочери одесского зубного протезиста, брак с одним из Гингольдов был в свое время удачливым, выигрышным билетом наверх. Юная Фирочка, Эсфирь Лазаревна Хацкелевич, приехала тогда для поступления в столичный медицинский институт и со слезными просьбами была определена отцом на проживание к богатым и дальним родственникам, близким другом которых и состоял молодой полковник Гингольд. Фигуристая, сероглазая и строгая дочь зубодера, к тому же на пятнадцать лет младше, произвела на полковника неизгладимое впечатление. По тогдашним меркам найти приличную еврейскую жену было не так-то просто, да еще из знакомой семьи, и полковник нет-нет да и засматривался на медицинскую студенточку, прикидывал. И решил выждать, дать барышне хотя бы доучиться до диплома. Но проучиться бабке пришлось недолго, так как грянула война. Институт подлежал эвакуации из Москвы, и, чтобы не потерять из виду потенциальную невесту, Гордей Маркович сделал Фирочке предложение, которое немедленно и с радостью было принято. И бабка поехала в эвакуацию уже как полковничья жена, с соответствующим продовольственным аттестатом и привилегиями. А ее еврейский отец так и остался с матерью в Одессе. И только после войны в результате длительных расследований, спасибо тому же МГБ, удалось установить, что родители Фирочки, Лазарь и Рахиль Хацкелевичи, не успели сбежать от немцев и сгинули навсегда в известковой яме жуткого Бабьего Яра.
Соня историю семьи слышала не раз и не два, в различных, но, в общем-то, похожих интерпретациях, и понимала, что родословную ей пересказывают неспроста, а как бы призывают к полному забвению лишних и случайных воркутинских корней безвестных Рудашевых, в пользу сиятельного еврейского семейства. И она старалась, хотя и знала, что полностью смыть клеймо «полукровки» ей не удастся никогда. К примеру, взять хотя бы язык. У Гингольдов местечковый идиш не признавали, зато подпольными усилиями «научали» детей ивриту и расхожему в Израиле гибридному языку под общеупотребительным названием «англит». Так, на всякий случай. Учили всех, кроме Сони. И когда в доме обсуждались внутренние проблемы или перетряхивались чужие пикантные обстоятельства, то и бабка, и дед Годя, и Кадик переходили на «родной» диалект. И тем самым как бы отделяли от себя Соню. Ей было обидно, но она терпела. А через месяц, благодаря, видимо, природным способностям, смогла уже понимать иврит на слух. Но никогда своего понимания не обнаруживала, шестым чувством постигая возможные неприятности. Впрочем, дедушка Годя единственную свою внучку не обижал и домашнему террору не подвергал. Но и на защиту не вставал, даже ввиду явной несправедливости. С одной стороны, не желал выслушивать истеричные охи и вздохи бабки, а с другой – Сонино душевное состояние было старому большевику несколько безразлично. Что требуется от хорошего главы еврейского семейства? Чтобы оное семейство ни в чем не знало недостатка, чтобы отпрыски его были качественно благоустроены в высшие учебные заведения и чтобы в домашнем быту и особенно на людях соблюдалась строгая еврейская мораль высшего сорта. Эти неписаные заповеди дед Годя исполнял всю свою жизнь на отлично, а более его ничто не волновало. Собственные интересы отставного генерала лежали в плоскости дорогостоящего и достаточно элитного хобби: коллекционировании раритетных книжных изданий и старинных полотен голландских мастеров, из коих дед, непонятно за какие заслуги, почитал особенно школу Снайдерса. Часть коллекции дед, в порядке компенсации за обиды еврейского народа, вывез из побежденной Германии, часть скупил после войны, часть обходными маневрами добыл из «конфиската» своего учреждения. Своими книжными сокровищами генерал наслаждался исключительно в одиночестве, запираясь для этого в кабинете, который на ночь превращался в спальню сына Кадика.