Юрий Буйда - Кёнигсберг
И вдруг из зарослей малинника выскочил мужик - в шапке-треухе, чернобородый, в коротком пальто на голое тело и в резиновых сапогах. В руках у него был топор. "Тутейшие! - закричал он диким голосом, словно вот-вот захлебнется смехом. - А я тутее!" И бросился на отца. "Беги!" крикнул отец.
Мы вломились в орешник, слыша за спиной дыхание и суматошные, какие-то бабьи всхлипы мужика, - отец схватил меня за руку и увлек за собой к давешней сосне, поваленной буреломом, и не успел я ничего сообразить, как уже летел кубарем вниз, в яму, под осыпавшееся корневище. "Тутейшие! завопил визгливым голосом мужик. - А я тута! А ну-кась - с одного маху!" Он потерял нас. Мы слышали, как он метался по лесу. Отец снова посмотрел на часы. "Мы ее бросили, - вдруг проговорил он. - Боже. Никогда не прощу... Сиди здесь!" Он снял поясной ремень и в два прыжка выбрался из ямы. Чуть выждав, я тоже выкарабкался наверх. Пригнувшись, отец шел как-то боком, быстро поворачивая голову, обшаривая взглядом лес. Мужик снова подал дурной свой голос, и отец бросился к нему. Мне не было видно, что там случилось, я только слышал визг и дикий крик за деревьями, - а потом появился отец. Ремня в руках у него не было. Он посмотрел на меня и сказал: "Пойдем туда".
Мы вышли на дорогу и остановились. В грязи застрял автомобиль с жестким кузовом и окошечками, как в автобусе. Несколько разгоряченных милиционеров напирали сзади с уханьем, и мы с отцом присоединились к ним. "Сергей Григорьич! - закричал офицер. - Ну, теперь пойдет!" Машина и впрямь выскочила из колдобины. Отец подозвал милиционера - от них ото всех пахло водкой - и стал что-то вполголоса ему рассказывать. "Мы без оружия, конечно, - словно оправдываясь, сказал офицер. - Лентулов и Кизяй - бегом к церквушке, описать место происшествия. - Повернулся к отцу: - Ремнем за шею?" Отец сухо усмехнулся. "Я же во фронтовой разведке служил, - сказал он. - А этот просто идиот какой-то. Никуда он не денется. Когда он на меня бросился, о собственный топор споткнулся... сустав, кажется, поранил..."
Я сидел на корточках поодаль и видел, как милиционеры, переглядываясь, исчезли в лесу. Когда отец остался один на один с офицером, он сказал: "Однажды мы тащили троих важных шишек на себе, а нас эсэсовцы преследовали. Пришлось двоих спрятать в яме, а чтобы не ушли, мы им ступни отрубили". Офицер отвернулся. "Личутин! - крикнул он шоферу. - Принеси-ка!" Коренастый водитель на удивительно кривых ногах принес флягу, обтянутую чехлом цвета хаки, и мужчины выпили.
Вернулись Лентулов и Кизяй с большим блокнотом, который они на ходу пытались засунуть в полевую сумку. Оба были бледные. "Голова пополам... начал было Лентулов, но, взглянув на отца, запнулся. - Все описали как положено".
В это время в лесу раздался треск, и милиционеры вытащили на дорогу обвислое тело. "Похоже, кирдык ему, - сказал усатый сержант. - Болевой шок. Так и висел на ремне, а из ноги кровища..." Офицер сделал строгое лицо. "В брезент его! И в машину, ну! - Отцу: - Сергей Григорьевич, я понимаю... Я сейчас пришлю какую-нибудь машину, вы не беспокойтесь... Хотите - здесь обождите, а хотите - там".
Отец взял меня за руку, и мы пошли вверх - к церковке. Солнце садилось, роскошествуя закатом в осеннем лесу. Не доходя до опушки, отец снял пиджак, свернул и велел мне лечь на охапку сушняка. "Закрой глаза, сказал он. - Ты не заснешь. Но я прошу тебя: полежи с закрытыми глазами". Я лег, натянув пиджак на голову. И тотчас уснул. Я видел сон. Нет, я слышал сон. Слышал! А потом приехал грузовик лесхоза, мужчины погрузили маму в кузов, где стояла печка (грузовик был газогенераторный), а меня усадили в кабину. С шипением и тихим рокотом мы поехали домой.
Я выпил, обрезал сигару и вновь прикурил...
Вслед за смертью матери последовала смерть отца. За год с небольшим он спился. Полгода его держали в лечебнице, но с каждой неделей ему становилось хуже. Когда один из санитаров на вопрос об отце сказал со смехом: "А, вон ваши сорок тысяч братьев!" - я избил его... Потом он захлопнул книгу с бабочкой и скончался. А тут еще Костян...
Мы помолчали.
- Но ведь у тебя был замысел, - понизил зачем-то голос Конь. - Ты рассказал мне это неспроста, Борис. А в связи.
- Просто безо всякого кокетства и придури хотел тебя спросить, Геннадий: ты пошел бы к любимой женщине со сгоревшим домом в руках? С семьдесят третьим сонетом, в чащобе которого притаился Лесной Царь? Я люблю ее. Из двух сгоревших домов можно сложить разве что груду угольев.
Жевнув сигару, Конь сказал:
- Гуингмам не положено знать ответы на такие вопросы. Это раз. Во-вторых, посмотри на себя в зеркало: ты не сгорел, ты жив. И наконец, я помогу тебе донести вещи до ее двери. Она откроет дверь. Вы обменяетесь какими-то словами. А потом начнется другая жизнь. Может быть, мы тотчас же с тобой и вернемся в общагу. А может, и нет. Я не знаю. Надо что-то делать. Это будет хорошо подготовленная импровизация. Хотя вообще-то я привлекал бы за любую импровизацию к уголовной ответственности. Ответ тебя устраивает?
Но я уже спал, откинувшись на спинку стула и машинально пережевывая горьковатую густую кашу, в которую превратилась недокуренная сигара "Белинда".
13На следующий день после экзаменов мы отправились по знакомому адресу. Вера Давыдовна взяла у Коня чемодан и с маху поставила его в угол прихожей.
- Гена, как я понимаю, вы - в роли кота, которого первым пускают в новую квартиру, - проговорила она. - Так проходите же. - Она улыбнулась мне. - Я заждалась.
Я кивнул.
- Я готовлю ужин. - Она скрылась в кухне. - Я думала, ты придешь позавчера...
Я кивнул - своему отражению в зеркале.
- Дела, дела! - Конь помог мне снять пальто, прошипев на ухо: - Ты чего язык проглотил? Тебя что - левым членом делали? А ну!
Я вошел в кухню - пахнущая корицей и жаркая, Вера откинула со лба прядь прилипших волос и склонила голову набок.
- Сегодня мы будем говорить через переводчика?
- Я люблю тебя.
Мне ни разу не доводилось видеть, как люди мгновенно бледнеют. Руку готов дать на отсечение: она поняла или почувствовала, что я произношу эти слова впервые в жизни.
- Я ждала тебя, - еле слышно повторила она. - И я - тоже.
- Я принес тут... мне многое нужно рассказать...
- Сейчас? - Она прерывисто вздохнула. - Мне тоже. Очень. Сгорит или нет?
- Что? - испугался до полусмерти я.
- Пирог! - испугалась она. - Почему ты так испугался?
- Потому что черт его знает...
Гена занял весь дверной проем своей импозантной внешностью, половину которой составляла его ослепительная улыбка.
- Вы мне нравитесь, ребята, - сообщил он. - Но у вас что-то подгорает. Ей-богу. Но я люблю вкус и запах подгорелого пирога. С мясом?
- С рыбой, - упавшим голосом ответила Вера. - Но вкусный.
- Так за чем же, черт, дело стало! - заорал Конь, хватая с крючка матерчатую рукавицу. - К орудию! Да выключайте же вы свою духовку к чертям свинячьим!
У нас были просторная прихожая, поместительная кухня, большая гостиная и уютная спальня.
Еще у нас была комната Макса, вход в которую был задернут ковром. Она запиралась на массивный запор с толстыми стальными накладками и замок, вделанный в дверной блок, - двумя разными ключами с длинными резными бородками. Грохота, однако, при отпирании почти не было. То ли замки были так смазаны, то ли - так устроены.
- Если хочешь, мы заколотим ее насовсем, - сказала Вера. - А можем сделать здесь твой рабочий кабинет. Как? Поставить письменный стол - и готово. Да решетки снять, конечно.
Зазвонил телефон.
- Иди, - сказал я. - Я посижу тут.
Комнатка была узкая, маленькая, у одной стены стоял застеленный суконным одеялом раздвижной диванчик, рядом с ним низкая тумбочка с синей лампочкой под цветастым абажуром. Напротив двери было окно, забранное решетками изнутри и снаружи. А справа, рядом с миниатюрным креслом, высилась пустая птичья клетка.
Я заглянул в тумбочку: металлическая эмалированная кружка, накрытая свежей салфеткой, на нижней полке - альбомы для рисования. Я листнул один наугад: это были какие-то детские каляки-маляки, но выполненные с таким остервенением, что при внимательном взгляде начинало мерещиться что-то, скрытое за этими изломами цветных линий и в яростно скрученных шарообразных лабиринтах.
Единственная вещь, которая заслуживала внимания, висела в простой рамке - без стекла - на стене, и мне пришлось подойти вплотную, чтобы в деталях разглядеть эту гравюру.
На ней была изображена комната с низким потолком, с кроватью под балдахином в левом углу и спинетом с нотами, с брошенными подле высокого табурета шелковыми туфлями, - справа же была видна половинка длинного стола с бесформенной тенью от предмета, стоящего, судя по всему, либо на отсутствующем на картине конце стола, либо на подоконнике. Точно в центре дверь, которую закрывает за собой женщина - зрителю виден только край ее уплывающего в дверной проем платья да рука, уже отпустившая край двери она вот-вот захлопнется. Листок нотной тетради отогнулся и дрожит, не успев занять свое место, брошенные туфли по-настоящему, кажется, не улеглись и еще не остыли после женской ножки, спинет звучит, угасая, и улетает тихое шуршание платья и теплый блик полной немецкой ручки, - и во всем, во всем ощущалось смятение, тревога, угроза, и в поисках причины взгляд снова возвращается к столу, на вычищенные доски которого падает свет из невидимого окна и бесформенная тень чего-то, что, возможно, и таит в себе угрозу. Ваза? Человек? Демон? Гравюрка была украшена рамочкой, выписанной из затейливо сплетенных цветов и зверей, между которыми была искусно вписана фраза "Als ich Kann". Так подписывался кто-то из известных малых голландцев, кажется, но это была копия, да и не был я знатоком или хотя бы любителем живописи, чтобы оценить гравюру по достоинству или отыскать в ней изъяны. Она мне понравилась. Я перевернул ее и прочел на гладком, как кость, картоне: Kцnigsberg, 1900. Надпись была сделана черной тушью с золотым блеском. Или этот блеск - лишь свидетельство старости? Не знаю. Еще один осколок, чудом сохранившийся от города королей и залетевший в эту комнатку-тюрьму для душевнобольного Макса.