Владимир Бешлягэ - Игнат и Анна
С чего начался семейный разлад? Вернувшись однажды с работы, он застал ее в доме у печки, а было это в жаркий летний денек. Она стояла оцепенелая, уставясь недвижным взглядом в окно, а когда он хотел повернуть ее лицо к себе, вырвалась из его рук, выбежала из дома, ушла навсегда… И опять же это проклятое, идиотское слово! Оно, как стена, стало меж Игнатом и Анной. Анна во всем винила его, а он во всем винил Параскицу. Наивная лукавая дурында, она пришла как-то к ним за цементом, надо было обмазать крыльцо во дворе Иосуба. Ну, взяла бы и шла бы дорогой своей, так нет, она принялась донимать Анну, возьми да и ляпни: «А что это говорят по селу, Анна, фа, будто бы люди опять вас с Петрей встречают?» Анна аж поперхнулась от ненависти: «Почему же опять? Разве у нас мало дел в сельсовете?» – «Какие ваши дела, тебе лучше знать. Только вроде бы ты идти за него собиралась». – «Он собирался. Я не хотела. Захотела – пошла бы». «Вот оно как, – простодушно и широко улыбнулась Параскица, которая только что прошла по селу с подоткнутым подолом, сверкая перезрелыми голяшками, и сама того не заметила. – А теперь, стало быть, захотела?» Игнат как раз под навесом опробовал новый рубанок – подарок Анны… Когда она еще жила у стариков Игната, однажды горько над собой подшутила: «Вот было бы здорово – приезжает Игнат, а у меня на руках лялька. Эх, видать, пустоцветом я уродилась на свет, порченая я…» Знать бы ей, что пройдут месяцы и годы, и слово это станет ее проклятьем. Сказала – забыла. А вот Параскица запомнила. Принесла в подоле маменьке, а та – куме. И пошел звон по селу, пока не дошло до ушей Симионозой язвы. А та подняла тарарам: «Так? Доченька моя – порченая? Сегодня же забираю обратно! Я ей мигом мужа сыщу. И даже с детьми. А этот Иосубов недоделок долговязый, петух щипаный, пусть кукует один!» Так Параскица разожгла великий пожар, ровно паклю бросила в бочку с бензином…
А вчера вечером пришлепал к сыну старый Иосуб. Еще от ворот закричал: «Мэй, Игнат, мэй! Дома ты или нет?» А он, Игнат, хвать лопату и давай ковырять в корыте стылый раствор – все равно собирался выстелить вокруг дома предохранительный пояс от сырости. «И чего старика принесло? Верно, с бабьем перессорился снова…» Но нет, больно уж ухарски выглядел старый Иосуб. У калитки устроил целую пантомиму, будто приглашал кого-то войти и просил извинения, что поперек батьки в пекло полез! «Пардон, извиняюсь, мурсю!..» Таким он бывал после второго примерно стаканчика, непременно разыгрывал этакий маленький кавардачок. А то и вовсе, ни капельки не приняв, мог куролесить вовсю. У Иосуба бывали минуточки, когда он просто так, от жизни пьянел – сделает ближнему доброе дело или нападет на чертовски интересную собеседницу, и пошло, и поехало… Игнат что было силы лопатил раствор. Подлил воды из ведра, показалось мало, направился к крану. «Бог в помощь, работничек еров! Что, руки чешутся? Даже выходной костюм не сменил…» – «Обноски донашиваю… – мрачно отозвался Игнат. – А ты, чем ерничать, лучше бы помог человеку». – «Э, нет! – замахал обеими руками Иосуб. – Я парадный костюм берегу. Вот если б ты упредил меня загодя… – Он подмигнул Игнату сразу двумя глазами. – Знал бы ты, с кем я сейчас имел честь дело иметь! А ну угадай! Вовек не угадаешь… Выхожу я, как говорится, в село. Дорога налево, дорога направо, дорога в середке: и туда, и сюда, и обратно. А люди, слышь, везде люди: каждый себе на уме, а мне куда подеваться? Счетуация, брат, ох, счетуация! Я ведь толком тебе говорю: для того только вышел, чтоб выйти, а не чтобы идти. Ни раз уж на распутье стою, делать нечего – налево свернул. Там, кстати, самое буфетное место. Слыханное ли дело? Дойдя уже до прилавка, сообразил я, куда судьба закинула. Чтоб у меня ноги отсохли, если я туда думал идти! Но ведь пришел. Но врать не буду, корешей своих старых встретил: кума Калистрата, Иосуба Мону, тоже тезка мой закадычный, и… Да ведь мы тебе не буфетные завсегдатели! Кабы не седые бороды наши – глядишь, залили бы за воротник… Посовещались мы у прилавка и решили: пусть их молодые резвятся. А у нас свое заведение – шалман кумы Виторицы. Тут разуваются Иосуб с Калистратом, у них в портянках по рубчику – от злыдень схоронили на черный денек, на святую минуточку. «Все! – говорят разом, и глаза у них разгораются, как у чертей. – Похиляли к Виторице!» Посмотрел бы ты на них – павлины лесные, да и только… это которые были народные мстители туркам. Во двор влетают орлами, что твоя свита Стефана Великого, ну а за Стефана вроде бы я. Дома застали куму. Она нас, конечно, приветила, под навес усадила, выставила кувшинчик, за парой головок лука и брынзы полуголовкой сгоняла сожителя, самоеда безгласного, ногами забитого, богом забытого Ванюшку своего Чудного – заметь, и брынзы для нас раздобыла овечьей, домашней, не магазинной какой-нибудь… Да что я тебе расписываю! Посидели как следует быть. Однако… я не о том начал и не с тем пришел. Нахожусь, стало быть, со стаканом в руке и, откуда ни возьмись, смотрю, выходит из дома кумы… как думаешь, кто? Лучше не гадай, сто лет не прознаешь!..
Игнат опустил наземь полное ведро – дужка врезалась в ладонь.
– Да не мотай ты душу, говори наконец!
– Ха! Легко сказать: говори. Сидел бы ты на моем месте, а я выходил… – старый Иосуб оглянулся, не слышит ли кто, подошел к Игнату и прошептал что-то на ухо.
– Вот даже как? – притворился Игнат удивленным. – Интересно, что она там потеряла?
– Лучше спроси: кого потеряла? А я как знал, что встречу ее. Только не у Виторицы, прости меня господи! Думал, прошвырнусь мимо садика, погляжу в дырку заветную – там как раз в заборе хороший сучок вынимается – и на красулю мою полюбуюсь в окошечке, на лужаечке меж деток. Я уже не раз ее так застигал… Тьфу, язык окаянный! – Он ударил себя ладонями по губам. – Выдал-таки грех стариковский! – и зубасто заухмылялся. – Но чтобы она вертелась в нашем вертеле – это уж ни в какие ворота!.. Сижу я, поднявши стакан, и речь у меня зудит в зубах, уже помалу жужжать начинаю в честь Виторицы, а тут – ба! такая природа с крыльца! Дай, думаю, барышню искромтом побалую. Завожусь с полоборота. Открыл рот и вижу… из двери, которую только что прикрыла она за собой, мужик прет! Расшиби меня паралик, если не лез! То есть сунулся лезть, вот как я тебя вижу и ты меня уважаешь, а как на мою гвардию напоролся – шмыг в кусты, обратно, стало быть, за дверь. Вишь, общественности, прощелыга, струхнул. Малый рослый, красивый, как ты у меня, и в костюме столичном… а там черт его знает, может, обноски донашивает. Крест на все пузо, если вру, химическим карандашом помусоля… Я уже было крикнул: «Игнат, мэй, Игнат! Что ты здесь делаешь? Запил?» Уж ты прости дурь стариковскую, глазами ослабился, идти им в пузырь! В дверь втемяшился левым оком, правое на корешей выкосил и на Риту Семеновну оба таращу, а в душе-то об тебе думку держу: поял-таки мой стрепет голубоньку! Браво, мыслю, так ей и надо: от бабы Иоаны ушла – у кумы Виторицы достиг… Одно только скверно: бояре мои тебя усмотрели, уж больно хитро сидели, борода к бороде…
– Кончай, отец, а то ведро на голову вылью, – взмолился Игнат.
– А чего ты взъелся? – удивился Иосуб. – Что тут такого? Старичок глазами прослабился… Вот и говорю своим корешам: вы тут укоротайте часок, а я обернусь за очами, ох, не у тебя ли забыл на рояли? А ты, бедный, лопатишь стылый цемент. Как же так? Ты там – и ты здесь! Как говорит наша Семеновна: раздавление околичности. То ли я симулянт, то ли ты прохиндей… Счету ация!
Игнат опрокинул в корыто воду, вздохнул. Любит заковыристое русское словцо старый Иосуб. А вот руку к лопате приложить – этого он не любит. Между тем Иосуб любовно поглядел на сына исподтишка: «До ядрышка я тебя раскусил, брат Игнат. И всю вашу интрижку на три метра под землей разобрал!» Есть у старика за душой великая тайна. Никто на селе этой великой тайны не ведает, он один распрочуял ее, а как и где – тем более никому не известно. Был будто бы некий сговор между Анной и докторшей. И сказала ей наша докторша: праздно пожила ты со своим мужем ровно три дня и три года. Итак, дорогая сестрица Анна, я согласна тебе помочь, только если ты на это с чистым сердцем пойдешь». И Анна будто бы отозвалась ей: «Пойду, Рита Семеновна!» И они бросились друг дружке на шею и зарыдали согласно, и заворковали, как две белые горлицы: одна белее дня, другая чернее ночи. Это было, когда докторша с черными, как у черта, глазами и телом, полным истомы, как у змеи, еще квартировала у бабы Иоаны… И будто бы докторша, качая Анну у млечной груди, яко младенца же, адскую с нее клятву взяла: «Трижды через плечо плюнь, что из моей воли не выступишь, и будет тебе хорошо». «Клянусь! Клянусь! Клянусь!» – молвила Анна, а чем свою клятву скрепила, никому не известно, даже всезнающему Иосубу. И будто бы дальше лукавая докторша ей сказала: «Отвезу я тебя в женскую клинику к сведущему врачевателю. И он тебе ребеночка в колбочке сотворит. А если у него за два месяца не получится – на себя пеняй: придется мне взяться за Игната». «Как?!» – отпрянула от нее Анна. А у той бесы из глаз так и прыщут. «Я женщина видная, вальяжная телом, да и он парень не промах. Стало быть, будет у меня ребеночек от него, понимаешь?…» «Ребеночек? У моего Игната будет ребеночек! – радостно воскликнула Анна. – И ты его нам подаришь? Запишешь на меня в сельсовете? И всем скажешь, что я его родила!» И тут воцарилось молчание. Глубокое-глубокое, долгое-долгое. В этом месте рассказа у бабы Иоаны кончались слова. При всем честном магазине она закатывала глаза, как слепая, и, безбожница, тихо осеняла иссохшую грудь крестным знамением, после чего продолжала: «Нет, никогда! – вскричала коварная докторша. – Я сама его выращу, сама воспитаю! А если посмеешь препятствовать двум любящим сердцам, так я таки да пойду на аборт!» Дойдя до этих слов, Иосуб сильно конфузился: уж больно смахивала его история на двухсерийную индийскую картину, которую недавно вертели по телику…