Зоя Туманова - Розы в ноябре
Я одна — в его комнате.
Над столом портрет Жерара Филиппа; вечная юность Франции — актер сидит легко, как птица на ветке, в глазах — свет ума и печали…
Гантели в углу. Некрашеный стеллаж. Две полки, нижние, задернуты занавеской. Несомненно, она там — радость, которая сейчас будет со мной. Потянулась рука… Нет. Пусть — сам…
Входит хозяин.
Над этим лицом время поработать забыло. Те же по-детски впалые виски, заметные — при худобе щек — скулы. Волосы чуть длиннее, по моде. Еще не утеряны юношеская угловатость, легкость движений, Не узнаются только глаза — пристальное их спокойствие…
— Ты изменился, Марк.
— Все меняются, Нина Федоровна, — взгляд цепкий и схватчивый, — кроме вас.
Это не вежливость, Марк Гурков — господи, имечко, не споткнувшись, не выговоришь! — всегда считал вежливость чем-то вроде архитектурных излишеств. И уж в этом он не изменился — вот его следующая фраза:
— Вы все-таки пришли. — А ведь я приглашал вас неконструктивно.
— Непонятно, Марк…
Спокойно объясняет:
— Бывают конструктивные приглашения. Например: «Приходи в субботу, в три, будем „маг чинить“.» И бывают неконструктивные. Вроде таких: «Заходи, посмотришь, как мы живем. Заглядывай!» Приглашаемый обязан ответить: «Непременно выберусь, как-нибудь вечерком». И оба знают, что ни черта этого не будет, говорят — для обиходу.
— Так ты не рад мне, Марк?
— Нет, отчего же? — вздергивает прямое плечо. — Боюсь, что вы не обрадуетесь…
И так резко, зло, небрежно рванул занавеску на тех полках, — сердце метнулось, предчувствуя беду… Какую беду?
Вот они все, столько лег не видались, забытые — и узнаваемые с пронзительной радостью, все «чудики».
Добрый уродец — «химера Нотр-Дамская». Лукавящая, хитро выгнутая саламандра — «пащерица з лапками», по-выражению того же Злобина. Брошка, паучок в паутине, страшно в руки взять, так тонко… Трубка с мордой крокодила Гены, Круглоухий львенок — «принц зверей», с детячьими, толстыми лапками…
И еще, еще… Чудесные фигурки, созданные летящим воображением и строгими руками моего бывшего ученика Марка Гуркова. Милые, знакомые…
Все — знакомые. Ни одной новой работы.
* * *Началось в пятом классе. Родители, встречаясь, спрашивали: «Чего это мой (или моя) таскают кости в школу? Собаку, что ли, тайком завели?»
На уроках что-то стало мешать. Посторонний звук, вроде цвирканья сверчка. Присмотрелась — Гурков поглядывает под парту. «Встань!» Ничего, руки пусты. Сел — опять что-то поскрипывает, скребет, как мышонок…
Я его выпроводила из класса. А на другой день нашла под журналом костяной ножичек, для разрезания книг. В виде кинжала, с желобком вдоль лезвия, с рукояткой, как бы обвитой жгутом, — он отсвечивал мягко, словно восковой…
Показываю классу: откуда, чей? Кричат, разумеется, все вместе:
— Это Гурков для вас сделал!
— Он всем делает! Он их «чудики» зовет!
— Это настоящая слоновая кость!
Кость, разумеется, была говяжья, из супа, но что из того? Настоящими были точный глаз и терпеливое уменье, не ожидавшиеся в Гуркове, — до тех пор держало это «нещечко» рекорд по количеству возмущенных учительских записей в дневнике.
Звенышко оказалось надежным, ухватилась я за него твердой педагогической рукой — и потянула…
Скрести на уроках было, разумеется, запрещено, зато я раздобыла и подарила мастеру набор пилок, стамесок, лобзиков, а в конце года мы организовали персональную Гурковскую выставку — десятиклассники приходили смотреть!
…С каким жаром он выстругивал, сверлил, шлифовал шкуркой, полировал пемзой! Как отчаянно фантазировал! Никогда не повторял даже самых счастливых удач, и все же во всех фигурках, даже в рассыпной мелочи, было что-то особое, гурковское, угловатое и полное неотразимой притягательности.
Однажды в школу пришел писатель. Сидел в президиуме; если уж очень заходились ораторы в похвалах — потирал кулаком переносицу. Потом, тяжело опираясь на трость, прошел к трибуне и без всяких предварений начал читать. Аплодисменты пережидал терпеливо, как дождь, и читал снова…
Его долго не отпускали, гурьбой проводили к машине. Вспоминали — на переменах, на уроках. Гурков в воспоминаниях участия не принимал. Он отсутствовал, хотя и не буквально: исправно ширкал мелом по доске, лепил в тетрадях, строку за строкой, свои косоугольные буквы, но глаза его, если окликнете, смотрели за вас, выше вас, сквозь вас — на что-то свое, видное только им одним.
Через две недели класс ахнул. Гурков принес трость сказав «Для него», и все поняли, о ком речь. Трость была черная, полированная, со светлой изогнутой рукоятью в виде выпрыгивающего из воды дельфина. Удлиненное дельфинье рыло улыбалось — со сдержанным превосходством…
— Чтоб руку радовало, — объяснял Гурков. — Гладкая рукоять, и изгиб хороший. Посмотрит — вспомнит нашу школу…
…А потом был выпускной вечер. Белое порханье по залу, веселая сумятица, планы, мечты обещанья. И снова классное руководство, новый пятый, со своими отличниками и отстающими, со своими проблемами. Редкие случайные встречи с бывшими уже учениками…
Гуркова встретила на улице. Не успели поговорить — бежала на педсовет. Он сказал: «Заглянули бы как-нибудь…» Я и заглянула.
* * *— Будем считать, что разговор о том о сем уже состоялся. Давай главное — почему?
— Не знаю. Может, от того, что не могу вернуться к себе, прежнему. Чудак я был…
— Какой же ты теперь, Марк?
Он вздергивает прямые плечи, отводит со лба отбежавшую от прически прядь.
— Я? В общем-то, человек, как все. Работаю.
— Где?
— По специальности…
Он не умеет рассказывать. Я забрасываю удочку — вопрос и тяну со страхом, с замиранием сердца — опять сорвется?
На иные вопросы не отвечается вовсе. На другие — брошено вполне туманное «По техническим причинам». Или — «Как у всех».
И все-таки пройдена дорога, полная ухабов и рытвин; вырисовывается нечто связное… Артель «Сувенир». Главное требование — резать по образцу, точь-в-точь, без отступлений. Образец дает художник — специалист — прикладник, дипломированный.
— Да, кстати: а ты что окончил, Марк?
Он словно не слышал вопроса:
— Понимаете, иногда надоест резать под копирку, даешь «оживляж» — хоть черточку, две — от себя. Ну, контролерши глазастые есть, вредные, не пропускают. «Брак», — говорят. И не убедишь ее, глупыху из ОТК, что нет в природе точных повторов, нет, ровных линий. Листья, пусть с одного дерева, они ведь все разные, так? И разве они от этого хуже?
…Еще есть вопрос, самый важный, я боюсь его и все-таки надо!
— Ты не пробовал — предложить свои образцы, Марк?
Он молчит с минуту. Потом отвечает, чересчур легко:
— Пробовал. Не вышло. Директор ответил: «Туфта, взлет фантазии». Кто, говорит, даст тебе настоящую слоновую кость, а говяжья такого ажура не держит. Вкус, говорит, у тебя тонкий, а где тонко — там и рвется. Он у нас остряк, директор…
— И остряк, и царь, и бог?
— Отчего же? И худсовет есть. Обсуждение даже устраивали. Сколько людей, столько мнений. Вроде операции без наркоза: каждый встает и режет, как хочет. Я ответил, обидно показалось. Все в званьях, как в кольчуге, а тут какой-то, без диплома даже… Ногами затопали. «А поди-ка ты домой, — говорят, — да лицо свое умой, — говорят».;
— И ты — умыл? Ни шагу — дальше?
Он встает, кусочком бархата начинает перетирать фигурки. Говорит глухо, не поворачивая головы:
— Кое-что делал. Людям раздарил. «Нашел он славу у знакомых, снискал признанье у родных», — помните Женьки Злобина эпиграмму? А мечталось, чтоб дальше пошли — чудики мои. Не к ближним только.
Поворачивает ко мне лицо — вдруг перечеркнутое злой усмешкой:
— Всякое бывало. Подсыпался ко мне один хмырь. Делай, говорит, а я в Москву возить буду, на любителя. В деньгах, мол, искупаешься…
— А ты?
— Послал его… по дальнему адресу. Спекулянтов мне еще не хватало!
Гурков остался Гурковым. Вежливостью себя не затруднит, в обход не ринется.
И я снова атакую в лоб:
— Слушай, Марк, давай плясать от печки. Почему ты не учился? Срезался — опустились руки? Семья — кормильцем стал? Принцип — назло несправедливости.
Он устало машет рукой.
— Не гадайте, Нина Федоровна. Вы уж и ноздрями зашевелили, уже и навострились — ринуться на защиту… Знаю я вас. Не надо. Не было никакой несправедливости. И моей вины нет. Просто… — он запнулся и выговорил с трудом, — прежде чем поехать, прошел медосмотр. Вот. И выяснилось, что я дальтоник. Куда же такому — в мое Высшее, художественно-промышленное? Профнепригодность. Понимаете? Это ошибка природы. Ее не исправишь, против нее не восстанешь…