Андреас Майер - Духов день
Вайнётер говорил долго и облегчил тем самым свою душу, высказав про умершего Адомайта все, что накопилось у него внутри, собственно, так оно и бывает вдень похорон. К тому же Вайнётер не хотел принимать участия в погребении, лучше я пойду в «Липу», сказал он, чем на похороны моего доверителя. С меня хватит и одного раза увидеть всю траурную процессию в полном составе, а именно в день оглашения завещания. Чего ему, Вайнётеру, только не довелось пережить за свою жизнь, когда он читал завещание! в деревнях же это происходит особенно грубо. В крике заходятся даже из-за стоптанных башмаков умершего, один говорит, он обещал ему эту обувку, а другой клятвенно заверяет, что это чистая ложь, башмаки были обещаны ему, и притом многократно, а в итоге выясняется, что ни у кого из присутствующих нет такого размера обуви, какой был у покойного, и тогда все скопом отказываются от поношенных башмаков. Особенно усердствуют старые женщины, например те, кто унаследовал дом от своего давно умершего или погибшего на войне супруга и вообще ни в чем не нуждается, эти иногда даже прибегают к насилию, услышав текст завещания. Притаскивают один документ за другим (не имеющий никакой юридической силы), чтобы доказать, чту им должно принадлежать по праву. И зачем им все это? Они сами уже старые. Он, Вайнётер, называет это инстинктом собственника. Они иногда беседовали об этом с Адомайтом. С точки зрения эволюции это, пожалуй, объясняется животным инстинктом захвата добычи, хотя, конечно, все уже приобрело извращенные формы. Люди все время впадают в ложные представления о том, что будут жить вечно. Он, Вайнётер, придерживается мнения, что оглашение завещания должно стать для всех участников этого акта чем-то вроде memento mori[7] или uanitas vanitatum,[8] так нет же, куда там, жизненные силы у всех участников напрягаются до крайнего предела, они максимально концентрируются в момент вскрытия завещания. И тогда мысль о том, чтобы не дать себя обделить, достигает своего апогея, особенно здесь, в деревнях, он-то, Вайнётер, ведь сам горожанин, вырос в Дармштадте. Они много и увлеченно обсуждали эту тему с Адомайтом. Вайнётер рассказал, что впервые столкнулся с Адомайтом лет пятнадцать назад. Со временем их отношения, о чем он, пожалуй, с уверенностью может сказать, переросли в тесное знакомство, назвать это дружбой он посчитал бы несколько высокопарным, так ему кажется. Иногда они вместе бывали здесь, «Под липой», сидели за бутылочкой вина, иногда прогуливались, Адомайт был страстным любителем пеших прогулок, но он, Шустер, знает это лучше него. Адомайт был такой человек, который много и обо всем думал, потому и был таким интересным собеседником, и он легко находил, между прочим, общий язык с горожанином, таким, как Вайнётер. То, что он не уехал из этих мест, не покинул Веттерау, это для него, Вайнётера, так и осталось загадкой. Но сама личность Адомайта была устроена необычайно сложно, может, он, Вайнётер, в течение оставшейся ему жизни еще и разгадает этот феномен и поймет, отчего Адомайт не хотел покидать этих мест. Он даже никогда не уезжал отсюда. Когда-то раньше, в молодости, он бывал в Англии, Италии, путешествовал на Балканах, но вдруг резко все это оборвал в пятидесятые годы и с тех пор жил только здесь, в долине Веттерау, за исключением отдельных поездок на Рейн или Мозель. Адомайту очень нравилось тамошнее вино. Да кому он это рассказывает, сказал Вайнётер, он, Шустер, знает это и без него. Вайнётер заказал себе шницель с жареным луком. Он вообще-то гурман и до сих пор всегда думал, что может без труда отличить гурмана от негурмана. А вот был ли Адомайт гурманом, сказать не может. А жизнью Адомайт наслаждался? Он не знает. С точки зрения нормального человека, его все скорее должны были считать неудачником, но несчастным он не был. И аскетом тоже нет. Ни в коей мере. Он, Вайнётер, так и не нашел еще нужного слова для верного определения Адомайта. Можно ли утверждать, что он так хорошо организовал свою жизнь, что прожил ее в высшей степени рационально? Да ни в коем случае. Он всегда воспринимал жизнь как комбинацию хаотического нарушения порядка и строгости выполнения обязательных действий, из чего она, собственно, и складывается, и был яростным противником идеологии, вообще ненавидел любую идеологию, даже так называемые жизненные правила. Хотя сам опять же соблюдал до известной степени эти самые правила. Вероятно, можно сказать, что его жизнь имела определенные внутренние рамки или, может, так: он старался не навязывать жизни свою верховную власть. Ах, все это слова, сказал Вайнётер. Впрочем, шницель здесь, «Под липой», очень хорош, имеет превосходный вкус, Адомайт тоже всегда ел его с большим удовольствием. Чаще заказывал с жареным луком, а иногда с охотничьим соусом, но только если грибы были свежие… Между прочим, то, как он внезапно сменил тему разговора, некий такой кульбит мысли, это тоже было в духе старого Адомайта. Тот всегда так делал, если считал, что разговор зашел в тупик из-за чрезмерной абстрактности суждений, а иногда он говорил ну вот, опять забрались в высокопарные дебри, и тут же перескакивал с чересчур абстрактного или чересчур высокопарного предмета разговора на что-то обыденное и самое простое. Может, это и было причиной того, что Адомайт, когда беседовал, был занят обычно чем-то житейским, к чему мог в любой момент вернуться, если хотел изменить русло беседы и перейти от абстрактного или высокопарного к зеленым стручкам фасоли, чистке обуви или поиску в книге названия найденного им во время прогулки диковинного цветка. Тот же прием использовал Вайнётер, переведя разговор на шницель с жареным луком. Видите ли, Шустер, сказал он, я по натуре аналитик. Может, именно поэтому у нас и сложились с Адомайтом такие прекрасные отношения. Это было одной из загадок, и я пытаюсь ее решить. Мне всегда было ясно, что Адомайт насколько был приверженцем хаотического образа жизни, настолько же любил и системный распорядок дня, и что наступит однажды тот благословенный момент, когда его жизнь разложат по полочкам и додумают все до мелочей, установив, что его, Адомайта, можно разгадать шаг за шагом только как цельную личность и что каждая отдельная часть этой личности становится понятной лишь благодаря другим, и все это будет вытекать не из описания его натуры, а из образа его жизни, который сам по себе был чем-то вроде произведения искусства. Или целой философской системой. Вспомните хотя бы Канта! Вот, к примеру, сидр! Знаете ли, мы неоднократно беседовали об этом с Адомайтом, два-три раза в году мы сидели здесь, «Под липой», и говорили на эту тему. Я, собственно, восторженный поклонник Канта, сказал нотариус. Я вовсе не беру на себя смелости утверждать, что понимаю Канта, но я восторгаюсь им. Когда я его читаю, вроде все понятно, это так, но понимаю ли я действительно Канта, могу ли осмыслить то, что он имел в виду в момент написания рукописи, этого я не знаю. Адомайт всегда воспринимал мое восхищение Кантом как нечто жизненно ценное. Но мне, право, не хочется говорить о себе, я просто хотел выразить одну мысль па примере Канта. Для своей системы Кант использовал определенные понятия, которые частично принадлежат ему самому, но в подавляющем большинстве заимствованы им из истории философии, и в целом его философия представляет собой ответы на всевозможные вопросы, которые возникали в процессе развития самой философии в связи с теми или иными понятиями и категориями. Так вот, иногда ему, Вайнётеру, казалось, и именно к этому он и ведет, что Адомайт точно таким же способом культивировал в себе свое великое, внушающее огромное уважение собственноручное творение, а именно самого себя, один совершенный и единый во всех своих составных частях философский труд, как у Канта, только не нашедший своего выражения в понятиях и категориях или, если сравнивать с Кантом, лишь в очень незначительной своей части все же обретший некоторые понятия, и что Адомайт в качестве основного материала для своего труда не взял какую-то терминологию и возникшую в процессе развития философского учения постановку вопросов, а просто и ясно прибегнул к опыту своего житья-бытья в Веттерау. Вопрос, как я должен здесь жить, был для него главным вопросом жизни, хотя он никогда так его не формулировал. Познай самого себя, познай мир, Кант это сделал, Адомайт тоже. Вы должны извинить меня, я немного погорячился. С этими словами Вайнётер вытащил из кармана брюк носовой платок и вытер пот со лба. Хозяин «Липы» принес тем временем шницель. Вайнётер с интересом изучал его. А потом с полным ртом: впрочем, жизнь кажется ему весьма увлекательным делом… И он никогда не испытывал столь большой ответственности за все, как это делал Адомайт. Жить на земле — это задача свыше. Возможно, и так. Он этого не знает. Он вообще ничего не знает. Как бы там ни было, сказал Вайнётер, но он лучше будет сидеть здесь, «Под липой», и есть свой шницель, чем стоять там на кладбище среди этой траурной процессии. Он еще сегодня утром сказал себе: чем отправляться на похороны, пойди в «Липу», сядь там, возьми бутылочку и выпей сам с собой чарочку, а лучше две за упокой души доброго старого Адомайта, глядишь, он еще и воскреснет. Завещание? Да, завещание он действительно сделал, так он, во всяком случае, предполагает, по крайней мере, он вручил ему какую-то бумагу, сказал Вайнётер. Он передал ему ее в закрытом стандартном конверте форматом DIN[9] А5, но ему, Вайнётеру, содержание конверта неизвестно. Да, Адомайт на самом деле был у него еще в понедельник, уже само по себе примечательно, как мог этот человек предугадать свою смерть. Впрочем, если это могут индейцы, а они это могут, и каждое животное тоже это умеет, тогда он, собственно, не видит причины, почему этого не мог Адомайт, чего это всех так волнует. Он был, как обычно, в хорошем расположении духа, имел, правда, вид усталого человека, его мучила в понедельник аллергия на яркий свет, он все время закрывал глаза. Под конец они еще раз поговорили о доме в Нижнем Церковном переулке, имевшем на протяжении всей жизни большое значение для него. Адомайт родился в этом доме. А теперь вот и умер в нем. Он лежал на полу между горницей и прихожей, рядом с ним разбитый стакан с водой, однако черты лица были расслаблены, выражение спокойное, никаких судорог. Возможно, вода явилась причиной небольшого сердечного или сосудистого шока, приведшего к смерти, сначала к обморочному состоянию, а потом и к смерти. Врач сразу выдал свидетельство, констатировавшее естественную причину смерти. Адомайт лежал в пяти метрах от того места, где семьдесят один год назад появился на свет. Адомайт, собственно, родился в той маленькой гостевой комнатке, которая сейчас всегда стоит закрытой. О своей предстоящей кончине он, впрочем, в понедельник во время визита ни словом не обмолвился, только передал ему конверт со словами на случай моей кончины. На конверте он сделал пометку: вскрыть на второе утро после похорон, а именно в семь часов, в его, Вайнётера, нотариальной конторе. Да, в семь часов утра, это своего рода тонкая, изощренная каверза со стороны Адомайта по отношению к родственникам… он часто рассказывал, что его сестра терпеть не может вставать рано, это для нее как конец света. Вайнётер спросил его, должен ли он засвидетельствовать нотариально содержание письма, но Адомайт лишь ответил, ему это безразлично, только лишняя трата денег. Он, Вайнётер, может потом передать это письмо в суд по наследственным делам, но до того он, Адомайт, хочет, чтобы они еще раз собрались все вместе. Поэтому послание должно быть вскрыто на второй день после его смерти в семь часов утра в его, Вайнётера, конторе и прочитано вслух (Адомайт все время говорил только о послании и ни разу ни слова не произнес о завещании). А это значит, сказал Шоссау, что вся эта свора родственников Адомайта останется здесь, в Веттерау, до вторника. Да, по-видимому, так, согласился Шустер и принялся в полной задумчивости пить пиво. Следовательно, сегодня вечером они оккупируют после поминок «Липу» и «Зеленое дерево», все эти сестры и племянницы с племянниками, и один бог знает, кто там еще среди них есть, и будут выжидать до самого Духова дня. Ты приглашен на поминки? Шоссау: нет, конечно нет. Ему никто ничего не говорил. А ты? Шустер: этого он не знает, не имеет ни малейшего представления. Их никто не хочет видеть, да он, впрочем, и не пойдет туда. Он уже со всем этим покончил. Сколько лет они ходили в дом в Нижнем Церковном переулке, кто больше всех привязан к этому дому сердцем, как не они, Шоссау и Шустер. Он, конечно, может говорить только за себя, но он знает, что решающие минуты своей жизни он провел в доме Адомайта. А теперь ничего этого больше нет. Дом, скорее всего, унаследует сын, потому что ведь у сестры по нашему законодательству нет на то никаких прав, но именно она-то и купит его в конце концов за гроши, потому что у сына, естественно, никакого интереса к этому дому в Нижнем Флорштадте нет, да он себе такой роскоши и позволить не может. А для них, знакомых Адомайта, теперь все будет так, словно этого дома никогда и не было. Сначала он будет выпотрошен, потом перестроен на манер доходных домов и разбит на шикарные клетушки с белыми каменными плитами, отвечающими деревенским амбициям тех клиентов, которые захотят отдохнуть в нем по пути во Франкфурт или обратно etcetera, ему, Шустеру, уже не раз становилось плохо при одной только мысли об этом. Ах, фрау Винанд, сказал он жене председателя Общества стрелков, обычной домохозяйке в обычные дни, а сегодня торжественно обслуживающей праздничное веселье на площади перед Старой пожарной каланчой, принесите нам, пожалуйста, еще по стаканчику пива. Толстая фрау Винанд с гордостью и восторгом по поводу доверенного ей дела убрала пустые стаканы и, сказав сейчас, сейчас, господа, тут же испуганно воскликнула это еще что такое, собираясь пройти мимо соседнего стола, на который только что вскочил возбужденный Визнер. К Уте это не имеет никакого отношения, закричал он в гневе. Это вообще никак не связано с Утой! И вообще никого не касается! Он поедет, когда захочет и куда захочет. Он все решил сам, и для этого решения нет никаких скрытых причин, и как ему, Шмидеру, пришло в голову такое утверждать, о каких таких скрытых причинах может идти речь? Шмидер: пусть он сначала остынет. И вообще все это одни выкрутасы. Ему, Визнеру, прекрасно известно, как обстоит дело: как только у него с Утой что-то не так, как он это себе представляет, он тут же несется во двор к Буцериусам и принимается там пить и ковыряться в микроавтобусе, и так уже с полгода. В конце концов, это безумная затея — удрать отсюда подальше. И стоит ему постучать молотком недели две, как вся охота к этому у него пропадает и он уже вообще больше не желает ничего слышать про свое путешествие. На это Визнер ответил, что он уже заключил контракты и может их ему показать, так что он связан обязательствами, иначе ему придется платить неустойку, а где он возьмет такие деньги? Ему придется ехать, и уже скоро, хотя бы по финансовым соображениям. У них уже и маршрут разработан. Шмидер: что еще за контракты? Визнер: все они связаны с рекламой. У него уже пять контрактов. С концерном «Гедерн». С оффенбахской фирмой по производству колбас. С пивоварней в Лихе. С… Да что это он вообще тут оправдывается? И как ему взбрело в голову оправдываться именно перед ним, Шмидером? Пусть Шмидер попробует сначала добиться того, что удалось ему, Визнеру. Шмидер: ах! И чего же это ты добился? Ты, как я погляжу, по-прежнему сидишь тут, напротив меня!