Григорий Ряжский - Крюк Петра Иваныча
Путь до Пашки был недалеким, через три квартала на четвертый, и Петр Иваныч подумал, что пройдется пешком, помыслит о чем-нибудь хорошем, коль выход из дому так совпал с приятными рассуждениями про Павлика. Котлеты, прикинул он, не успеют хорошо остыть — в крайнем случае, холодными тоже вкусно, Анжела, вон, Колькина вкусней их даже считает такими, чем разогретыми.
Погода снова была майская, снова самый почти был его конец, как и тогда, в прошлый год, когда в командировку свою идиотскую отправлялся в город на реке Волге — сверять факт с жизненной позицией и ни того, ни другого надежно не выявил, а лишь успокоился и окончательно затаился.
А чего я про май-то прошлый подумал? — спросил он себя, перекладывая остывающий груз в другую руку. — Может, юбилей потому что накатил, годок отщелкал еще один: и мне самому, и всей природе вокруг, и всему остальному человечеству?
Строительных объектов за год накопилось два. Нынешний был по счету третьим и самым плохим из всех. Кран там смонтировали низкий, как Петр Иваныч не любил, и поэтому небо отстояло от него гораздо дальше обычной удаленности, привычная облачность тоже оставалась где-то наверху, не под ним, как хотелось, и не отличалась разнообразием, поскольку рассматривалась уже хуже: без барашков, перышек и прочих небесных причуд. Отсюда шло и следствие — к нынешнему маю прорезался новый непокой, и к концу месяца, под самую сдачу нелюбимого объекта он все еще оставался свежим, незакрытым, как будто легшая изнутри непрошенная тень не желала утекать вместе с заходом дневного светила, а оставалась темнеть на постоянной основе, хоть и слабо, а не густо и черно.
Не пойду больше на особняки, — подумал Петр Иваныч, — проситься буду на многоэтажки, где нормальные люди живут, а не эти… — Тут же он чертыхнулся и частично взял свои слова обратно, так как от «этих», исходя из грозивших Павлуше финансовых перспектив, сына его мог отделять не такой уж и далекий промежуток, а довольно короткий победный бросок от товарища до господина.
Дом, в котором квартировали Пашка с Фимой, не запирался никак, начиная с подъезда, затем — второй внутренний двери и заканчивая сетчатой, почти сквозной дверью разболтанного лифта выносной конструкции. Строение числилось за началом текущего века и должно было идти под снос в ближайшие лет сорок. Однако забота о нем и пригляд перестали волновать местную управу уже теперь, и по этой причине жильцы правдами-неправдами старались выкатиться оттуда до момента, пока рухнут истлевшие перекрытия и передавят зазевавшемуся во сне жильцу что-нибудь вроде дыхалки. Оттого аренда квадратных метров и обходилась парням не чувствительно, позволяя при этом не особенно думать о покое малочисленных оставшихся обитателей, особенно когда усиленная многократно музыкалка пробивалась от мастерской вверх и вниз, дополнительно отдирая по пути встречную дранку.
Все так и было и на этот раз. В дом к сыну Петр Иваныч зашел без всякого сопротивления, также как и дотопал до самой квартиры. Оттуда доносился звук молодого буйства.
Как это они там работают при таком громовом сопровождении? — удивился, но без злобы Крюков. — Это ж ни подумать ни над чем, ни порисовать аккуратно, ни звонок в дверь не услыхать.
Но в звонке нужды не оказалось. Дверь была просто прикрыта, поскольку замкового язычка надежно не хватало для втыкания в нужный проем, и держалась она строго на трении между торцом полотна и коробкой. Петр Иваныч толкнул дверь от себя, и она подалась, открыв картину арендуемого помещения. Других, внутриквартирных дверей, имелось три, и две из них были распахнуты настежь. Третья была немного прикрыта, но это уже было неважно и вот почему. Крюков опустил на пол сумку с котлетами и почувствовал, как кровь отливает от уставшей руки. Он тряхнул пару раз кистью и не спеша пошел на звук музыки, гадая, кто дома: обои они или же только кто-то из них.
Хорошо бы Павлуша был сам, — подумалось ему, — я б Зине сказал от него, что за котлеты, мол, спасибо, мать.
Но до разговора не дошло, так как то, что он увидал, минуя первую из распахнутых дверей, ту, что отделяла ванную от коридора, заставило его замереть и не вздрогнуть даже — просто смертельно окоченеть с приопущенной к полу нижней губой. В ванной вовсю лилась вода, она била из душевой дырки сверху и падала на два тела сразу. Одним, отвернутым от места Крюкова расположения телом, было тело сынова напарника, Фимы, и оно было отвратительно чужим и неприятным, так как выглядело совершенно голым, без чего-либо, прикрывающего срам. Другим же телом, тоже не учуявшим в получившийся момент родного отца, было тело его любимого младшего сына Павла — последнюю Петра Иваныча Крюкова в жизни надежду, нежданную и мучительно тайную его же радость под номером три — ближнюю в перечне к финалу испоганенной жизни.
Ребята лихорадочно намыливались, терли друг дружке спины в очередь мочалкой, подставлялись под льющуюся воду и ржали от удовольствия, как молодые жеребцы. Но было еще одно главное дело, кроме увиденного сходу бесстыдства. Оба были возбуждены до такой степени, до степени такого… Короче говоря, оба молодых органа торчали двумя параллельными штыками, приготовленными к совместному бою, к предстоящему позору, и так же было явственно видно, что обоим от этого совершенно не было неловко: ни самим органам, ни их обладателям. Это Петр Иваныч моментально вычислил, отпрянув от проема ужасной картины в сторону коридора. То, что должно было целенаправленно последовать дальше, после приема мыльного душа и совместной приготовительной помывки, не вызвало у крановщика ни малейших сомнений в собственной быстротечной догадке: его сын Павлик, младшенький, — пидор! И этот, другой — тоже. Оба они — пидоры! А сам он, ветеран и родитель, получался ни кем иным, как отцом пидора!
Сердце грохнулось на пол и оставалось лежать на щербатой паркетине в течение всего времени, пока волна ненависти, жалости и страха выносила Петра Иваныча вон из арендуемого помещения — оттуда, где отныне поселилось зло. Котлеты он на пути своем задел ногой, и миска внутри сумки перевернулась. Более того, Петр Иваныч успел в спазматическом приступе сообразить, что крышка от миски тоже наверняка откинулась и котлеты оказались на дне уже, а не в миске, и к ним прилипла, наверно, нечистая донная крошка. Другое дело, что ни поправлять что-либо на полу, ни задерживаться более по любой другой причине в гостях у сына сил он не имел, так как их хватило, чтобы только-только унести ноги и, тяжелым шагом пройдя с полкилометра, бессильно опуститься на край влажного газона. Зад намок почти сразу, но Петр Иваныч мокрого не ощутил. Да и почувствовал если б даже, то что оно теперь значило в его жизни, мокрое это, по сравнению с тем, откуда бежал, когда и с сухим-то жить уже не хотелось, с бывшим теплым и понятным ранее чувством температуры нормальной окружающей среды.
Страшно хотелось пить, и он машинально оглянулся в поисках крана, по возможности с холодной ржавой водой. Крана не было, как не было и нужной ему воды, но пепси-кола в железе продавалась почти впритык к месту его примыкания к непрогретой майской земле. Он представил себе, как откупоривает пенистый напиток, сдергивая железную затычку, как брызжет оттуда, рвясь на волю, темное чужеземное пойло и как сминает после его жилистая кисть тонкостенную оболочку чужого ему продукта. Крюков сжал руку в кулак и произвел последнее мысленное движение. Внутри кулака хрустнуло, но это была не банка из фольги, а собственные усыхающие косточки и кости, побелевшие от того, насколько близко он сдвинул их вместе усилием раненой воли.
А рана, понял он, распустив кулак, оказалась страшной и рваной, от верха до самого нижнего края. Тем сильнее еще она казалась и неизлечимей, чем больше Петр Иваныч, продолжая оставаться на поверхности газона, поражался тому, чему в одночасье стал свидетелем. Всего мог ожидать крановщик Крюков от жизни, даже сумел пережить Зинину измену в том году и не чокнуться, хотя потом уже речь об измене и не шла, а шла лишь об ошибке молодости, да и то — чужого человека, неудачника, еврейского мужа другой жены. Одного не ждал он — того, что получится с Павликом его, с любимым младшим мальчиком, вежливым и не в меру талантливым художником, который оказался на деле извращенцем и педерастом, натуральным гомиком, каких надо убивать или расстреливать напоказ.
— Нет, — решил он, побыв еще немного в раздумье, — нет, это был не Пашка, откуда это мог быть Пашка мой, когда все мои дети как на подбор — мужики настоящие, ебкие, как орлы, своих настругали по два на брата, и что Катька, что Анжела — довольные ходят, сытые по-женски, сразу по ним видно, а Колька-то — тот вообще смолоду проходу бабью не давал пройти, и особенно Валентин, туда же целил, знаю. — Он задумался по-новой и думал до тех пор, пока толстая тетка в короткой юбке не начала запирать ларек с пепси-колой. Странное дело — вчера бы или позавчера, например, завидев эту уродину, выставившую на общий обзор свои отвратительные несовершенства, Петр Иваныч презрительно бы отвернулся и даже, возможно, сплюнул бы на соседнюю траву, чтобы доказать окружающим отношение к пошлости и ненормативному внешнему виду жирных ляжек. Но сейчас он поймал себя на мысли, вернее, не поймал, а оставил и для нее место, что, собственно говоря, почему его нелюбовь к посторонним распространяется вокруг с такой нещадящей, губительной для них силой, и чем уж таким, в конце концов, эта полная женщина, вполне миловидная работяга, как и он сам, обязана ему в его пристрастном и отрицательном к ней отношении. Ему захотелось спросить ее о чем-нибудь, чтоб отвлечься от охватившего его беспредела внутри собственной головы, и он уже открыл было рот, чтобы произнести со своего газона любое приветственное теплое слово в поисках, прежде всего, защиты для самого себя, для доказательства все еще ценности и складности окружающего мира, но обнаружил в это же самое время, что никакой тетки, в смысле, миловидной гражданки, давно рядом нет: она сделала свое дело, заперла и покинула.