Юрий Миролюбов - Бабушкин сундук
Мы с отцом часто перегоняли разные жидкости, и я очень любил это занятие и был способен часами наблюдать, как кипит и пузырится нагреваемая жидкость. Сначала появится на дне один серебряный пузырек, потом два, потом несколько, после первые отделятся ото дна и всплывут, а за ними уже десятки, а тут и вся жидкость начнет кипеть, пузыриться и подпрыгивать. Весело на эту игру смотреть! Особенно интересно наблюдать, как бродит какая-либо ягодная настойка, или квас, и как пузырьки газа возникают, как бы отдыхают и набираются сил, и затем смело устремляются вверх, где с сотнями других таких же пузырьков образуют пену. Целый день можно смотреть! Иной захватит при этом какую-то крошку, она ему мешает, а он ее тянет, тянет, и глядишь, вытянул! Веселая, но трудовая у этих пузырьков жизнь.
Сверкают разноцветные бутыли на полу, на полках, вдоль стен, в застекленных шкапах. Столько же бутылей в зале, да еще вянущие травы на длинных столах. Запах цветов, корней, все вместе составляет таинственную, прекрасную картину. Окна в зале открыты, но ставни прикрыты. Воздух входит из палисадника свободно, а свет золотисто голубой, это от окон и подоконников, выкрашенных в голубую краску. Стены выбелены известью с медным купоросом, отчего они тоже светятся заметной лазурью, а полы темнобурые, почти шоколадные, и по ним домотканные, светлые, с темными полосками, дорожки. Пахнет сухими цветами, ладоном,[42] зверобоем и сухой розой. Розы запасали множество и ее клали почти в каждый чай, как и липовый цвет, спорыш, бузиновый цвет и иссоп; помню, чай от кашля состоял из нескольких цветков мать-и-мачехи, Иван-да-Марьи, спорыша, липового цвета, шалфея, укропа, розмарина, бузинового цвета, розовых лепестков и ложечки парагвайского чая “матэ”. Его потребляли в большом количестве, и все — мужики, старики, старухи — очень любили.
Отец сам составлял лекарства и очень сердился, если мужики их “хватали зараз”. Я, между прочим, убедился, что и заграницей простые люди тоже часто “хватают”, особенно, если в лекарстве есть порто,[43] или ром![44] Всем людям свойственно “пити и веселитися”. А надо было посмотреть на одного дядьку, он живал в Сербии. Так он “лечился” красным вином, да бутылок десять за день и выдует! И представьте, простуду без всякого спорыша[45] прогонял! Но то был одиночка, музыкант да еще композитор. С него, конечно, и спрос иной.
Отец сам составлял “майский бальзам” из свежей мяты, канупера,[46] кудрявой мяты, розмарина, лаванды, тажетов, чебреца, иссопа, яблочной кожицы, укропа, петрушечного семени, чернушки,[47] кардамона. Все это он нарезывал и оставлял в чистом свином сале, на теплом месте, чтоб “вытянуло” соки, затем слегка подогревал, сливал в баночку, каковую и ставил на лед. На место старого набора трав собирал новый, и подвергал такой же обработке. После этого соединял все полученные порции бальзама, складывал в одну банку, крепко закупоривал и ставил в темный угол, закрывши толстой бумагой. “Надо, чтоб свет до бальзама не доходил”, — пояснял он, — “иначе сила лекарства понизится”. Помню, что бальзам все признавали за очень “пользительный”. Порезы, нарывы от него проходили через день-два. Даже Праба им пользовалась: “Что ж хорошее ругать! Бальзам хороший”, — говорила она. Так как я постоянно на что-либо напарывался, то я был тоже постоянным его потребителем. Часто прислуги запускали порезы, а потом, когда напухало, бежали к Прабе. У нее была своя баночка. Она их, бывало, выругает за небрежность, а потом полечит. Удивительно, что никакие нарывы бальзама не выдерживали.
Однако, чтоб его приготовить, надо было изрядно потрудиться, и отец всегда трудился. Кругом — цветы, молодая зелень, птички поют, а ему было некогда даже посмотреть на все! То везли травы из степи, Праба сама собирала и показывала, что собирать, а то к больному ехать надо. А чем болен? Поди-ка, узнай заранее, не видевши больного! Ну, папа брал наудачу разные настойки, и часто именно те, что нужно. И только, бывало, насушили тажеты, а оказывается, их-то и нужно.
Перед обедом отца увезли к больному, на хутора, а я пошел бродить по саду. Трава уже подрасла, и наши овцы целый день проводили в саду. Баран меня знал, любил и допускал к ягнятам, и мы часами с ними играли, бегали, кувыркались. Это были такие милые барашки! Я валялся на траве и думал об отцовских лекарствах. Мне хотелось и там повозиться. Вскоре, однако, прибежала няня и утащила за руку к обеду.
Праба меня строго журила: “Что же ты, забыл, что обедать надо? И почему это мы должны тебя ждать?” Папа же прямо пригрозил: “Будешь опаздывать, ничего не дадим! Хватит с тебя и молока”. Мне бы извиниться, а я, точно меня на замок захлопнули! Не могу слова вымолвить. “Да он еще упорствует!” — рассердился папа. — “Молчишь? Ну, тогда уходи в сад! Марш!” — и схватив меня за руку, вывел из столовой. Вместо того чтоб зареветь, как надо бы сделать, я действительно ушел в сад. Там я и просидел, насупившись, весь обед. Есть мне никак не хотелось, а если бы нужно было, на кухне с удовольствием покормили бы. Но в душе бурлила обида: как это мне, младшему, так несправедливо и даже грубо отказали от обеда? Ну, опоздал — подумаешь, велика важность, ну — отчитали, усадили и покормили… А то — целое дело подняли! Наверное, и самим теперь неприятно. Своей вины я никак не ощущал, я же — маленький, и мне надо такие проступки прощать. Потому? постояв минуту в саду, я направился в летнюю кухню, где обедали рабочие. Меня сейчас же усадили и накормили, а после обеда я ушел к Михайлу пить чай. “Что, влетело?” — улыбаясь, спросил он. — “Да… но я не знаю, почему…” — “Ну вот, ты же большой, так должен знать! Почему опоздал к обеду?” — “Меня же не звали!” — “Сам должен знать! А нет, так скажи: "Извините, папа!" А ты пришел, и как будто так и надо”. — “Так это потому, что не попросил прощения?” — “А то как же? В доме-то хозяин кто? Отец. Значит, к нему и надо идти. Не то — это же неуважение к батюшке”.
Последнее очень меня озадачило. Как же так? Никто ведь мне не говорил, как себя вести. — “Сам должен знать!” Какая новость! Это значит, что в моей жизни что-то изменилось. Я вышел в сад и широко вздохнул. Пахло падалкой, скороспелом, чебрецом и сеном. Уже скосили кое-где весеннее сено. Пахло и от травы, которая здесь и там уже вошла в зерно. Жужжали мухи, шмели, осы и летали мотыльки — то белый, то красно-бурый, а то — совсем голубой. Прибежали собаки, окружили меня, весело лаяли, бегали кругом, делая вид, что дерутся. На этот раз и собаки не могли меня развеселить. Я пошел в плодовый сад, а собаки снова побежали в обход. Зайцы так и норовили то в капусту забраться, а то в зеленую фасоль. Овощи они любили больше яблоневой коры. Между тем, незаметно зашел в дальний угол, где работал отец. — “Папа!..” — сказал я, — “простите, я больше так делать не буду!” — “А, это ты!” — весело воскликнул он, — “а я думал, кто это?.. Молодец, что извинился!.. Я больше не сержусь”. Тут он меня притянул к себе и поцеловал.
Боже! Как я был счастлив! Я со всех ног убежал к Прабе и рассказывал, захлебываясь от волнения. — “Вот, и молодчина! Так и всегда делай! Увидишь, папа не злой, но он хочет, чтоб его в доме уважали и слушались. Как же иначе?”
Этого урока я не забыл и посегодня. Я вдруг увидел вокруг себя всё как оно есть, всё — прекрасное, птички поют, деревья шелестят зеленой листвой, цветы цветут, небо в синеве и золоте, улыбавшуюся мне маму. — “Вот, какой ты умный!” — восторгалась она. — “Папа тоже рад”. Я, понятно, не сказал, что то был Михайло, кто меня научил, но не все ли равно?
В тот день, шутя, нарвал я целую корзину голубого цикория, чебреца и мать-и-мачехи и отнес в зал, где и положил на столе отдельными кучками. Вечером папа меня похвалил, а я решил каждый день приносить, что найду.
К отцу я чувствовал благодарность за урок, и главное, за ту доброту, какую он показал после. Потом я узнал, что все тяжело переживали это событие, и что даже Праба сказала: “Нельзя так строго! Ведь он еще ребенок!” — на что папа твердо ответил: “Я прошу всех не мешать мне воспитывать мальчика! Он должен твердо знать свой долг, честь, чтоб не позорить потом Землю Русскую! Этого, извините, женщины внушить не умеют. Они всё — с материнской нежностью, а тут надо с мужской силой и даже грубой силой подойти”. Прямо Праба не смогла его побороть, так твердо сказал он, но потом, когда мы с папой примирились, все удивились, как я этого добился и хвалили меня. Дескать, какой умный мальчуган! Ну, а не будь Михайла, что было бы? Он всему и помог.
Только после того, как папа меня приласкал, я стал по-настоящему видеть и слышать. Набрав голубого цикория, я срезал отдельно цветы, листы и стебли. Принес я и живокость, хотя она и не имела такой врачующей силы, как например, голубой цикорий. Лобелия,[48] росшая вдоль вербовой живой изгороди и за ней, цветущая лиловыми колосками, была тоже ценной для папы. Я это знал. И кроме того, мне удалось найти целый сноп крупного зверобоя. До самого вечера таскал я разные травы, приносил спорыш, цветы одуванчика, деревей,[49] нехворощ,[50] армузу. Отец был очень доволен и даже сказал Прабе, что надеется в будущем меня научить траволечению. Работа эта меня веселила особенно, потому что отца постоянно отрывали, увозили на хутора, в Красный Кут, на Вишневую Заморочь или на Донские Хутора. Кругом была степь без конца-краю, а версты — кто их считал? Выедут на полдня, а вернется отец только перед вечером. Между тем, я уже наносил разных трав. Отцу и разбираться не надо. Он на другой день, бывало, уже мог с травами работать.