Борис Евсеев - Лавка нищих. Русские каприччио
Но часы молчали, хоть мы и проходили совсем недалеко от них. Я дергал дядю Юру за руку, однако он думал о своем.
Миновали Лагошин подвал. От нестерпимости ожидания и от того, что не слышна часовая музыка, у меня закружилась голова. Я присел, а потом и прилег на землю.
Излом времени отнес меня назад, к началу дня...
Ровно через год, осенью, в октябре или в ноябре, уже зная, что «есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам», – я шел один (без всяких провожатых) в музыкальную школу.
В руках у меня была папка для нот и пустой скрипичный футляр. Скрипку я забыл дома умышленно. Я не хотел заниматься музыкой, а хотел самолетостроением и ремонтом часов, может – ремонтом времени.
Скрипки не было, зато в футляре, в специальном закутке, предназначенном для струн и канифоли, лежали часы, одолженные Лагошей отцу. Часы были трофейные, немецкие. И поэтому мама не советовала отцу их носить.
– Выкинуть их, что ли? – Как-то раз сам у себя спросил отец. – Или вернуть родственникам?
– Верни, верни, – ворчала мамина сестра тетя Нина, – только они и ждут этих твоих часов. Хап тебя за руку – и все!
– Кто – «хап»? Родственники? – Не удержался я.
– Ага, родственники, – съязвила тетя Нина, – ближе тех родственников у нас отродясь не бывало.
– Какого механика угрохали, – сказал отец и вышел в сад.
Было без четверти четыре. Я шел незнакомой дорогой: год назад мы переехали на новую квартиру. Я давно решил вернуть часы самому мастеру или его родственникам. Удобнее всего это было сделать в мастерской, но Лагоша там больше не работал.
Спустившись в подвал, где мы побывали с мамой прошлой осенью, я постучал в дверь и вошел. За столом, а также на застланной кровати сидели незнакомые люди. Две женщины и один мужчина. Они готовились есть.
– Вот часы, я их принес, – сказал я и поставил на пол пустой скрипичный футляр.
– Чего-чего? – недовольно протянула старшая из женщин. – Каки таки часы? Чьи?
– Часы Лагоши, который тут живет.
– Ты что болтаешь, малец? Здесь мы живем. Мы, и квит!
– Говорила я тебе! Говорила, ась?.. – вдруг завизжала младшая из женщин. – И не хрен сюда было совсем ехать! Какая еще Лагоша? – закричала она теперь уже на меня.
Я испугался.
– Лагоша... Семен Иваныч... Вон и часы его на полу стоят...
– Во-о-н, вон отсюда! – завопила дико старшая из женщин.
И тут ожили напольные часы. Они сыграли все то же «Русское каприччо», а потом ударили четыре раза. Лагоши не было, а часы – были. Они уже закончили бить, а я все повторял про себя два такта сыгранной ими мелодии: слегка изломанной, чуть капризной, говорящей о чем-то таком, чего никогда не бывает на свете.
Выталкиваемый из подвала внутренним звоном и боем, я кинулся наверх, на улицу.
Говардовская ломалась, искрила и прыгала перед глазами. Было жутко, но почему-то и весело.
Я засмеялся, вынул из скрипичного футляра, из отделения для струн и канифоли трофейные часы, качнул их два-три раза на черном кожаном ремешке и, чувствуя громадное облегчение, опустил в прорезь канализационной решетки.
Часы беззвучно канули вниз. Мастерская времени закрылась.
АГАТА ХРЕСТИК
Как она добирается до Оптиной – толком не знает никто. Знают одно: до Калуги едет поездом, а уж оттуда как придется – на попутках, на автобусах, «пешачком». Здесь, в знаменитой Пустыни, все ее кличут польской панночкой. Хотя никакая она не полячка: русская с капелькой белорусской крови. Но кровь кровью, а ухватка ухваткой. По обращению своему – и местным, и странникам – она кажется панночкой безусловной, природной.
Пани Агата долго была горничной в Гродно. Теперь – так она всех уверяет – совладелица небольшой гостиницы. Она любит произносить со значением и чуточку смешной таинственностью свою фамилию:
– Хрестик. Агата Хрестик!..
Светит солнце. Осень, дышать легко. Пани Агата сидит на бревнышке у родника. Сидит, изящно выгнув спину, смотрит весело. Иногда поправляет рыже-красный пышный парик. Никакой скорби, никакого унынья, только предвосхищение встречи, одна радость!
Радостно же ей потому, что сразу за стеной знаменитого монастырского скита, за скитскими, наглухо закрытыми для посторонних воротами – начинается рай. Не умозрительный – натуральный, всамделишний рай! Такой, который можно ощупать рукой, ухваить глазом.
Тысячу раз, во снах и наяву, пани Агата представляла себе, как входит в широко распахнувшиеся скитские ворота, как дотрагивается ладонью до прохладных и ничуть не колющих еловых веток, как из запретного скитского леска выступают ей навстречу, и идут, едва касаясь земли, двенадцать Оптинских старцев.
Мелькают над старцами райские птицы, мягко и широко течет, словно пущенный из превосходного никелированного гостиичного немецкого крана, навсегда отворенный вечный свет...
В конце концов пласт оптинской святой земли – вместе с храмами, кладбищем, садами, хозблоками, широко треща обрываемыми корнями, громыхнув падающими заборчиками и покатившимися вдруг колодами – отрывается от поверхности земли и медленными кругами, потеряв, как осенний лист, всякий вес, устремляется к небу.
Мелькание земного рая и его полет настолько ярки, ощутимы, что пани Агата на минуту-другую зажмуривается.
Ух! Ух!
От восхищения миром на веселую старушечью мордочку ложится недолгая тень величия. Вслед убежавшей тени скатывается по щеке слеза. Пани Агата слезу не смахивает (сама в кожу всохнется), а только шире улыбается. Она хочет, чтобы ее похоронили здесь. И тихо говорит об этом. Никому в особенности. А так, всем сразу.
День клонится к вечеру, но солнце не заходит, висит как на ниточке. Кончились службы, прошли и трапезы, теперь – время историй.
Больше всего пани Агата любит пугать новоприбывших рассказами о том, как совсем недавно – в конце восьмидесятых – здесь, в скитской стене, объявился «красный сатан».
– Портрет Сталина на стену приколотил! Табак нюхал! Небылицы про коллектив на плакатах рисовал и на дверях вывешивал! Общежитие тут устроил... И, ясное дело, с выпивкой, ясное дело, с блудом. Но вышибли «сатана». И быстро вышибли – за год, за два!
Рассказы «панночки» действуют сильно: легкий акцент, небывалые образы, острые словечки...
Сильнее всех изумляется рассказам про «красного сатана» дедок-профессор. На самом деле он не профессор, лишь исполнял обязанности профессора: преподавал квантовую механику. И преподавал не абы где – в знаменитом Бауманском. Недавно его уволили: ласково, без скандала – стал стар, потерял научную смелость, да и умен не шибко. Теперь дедок (именно дедок, что слабо вяжется со званием профессора) маленький, поворотливый, остроголовый, поминутно встряхивающий сивой челкой – теперь дедок-профессор здесь. Никак не отстанет от места. Живет на частной квартире, деньги давно кончились, пора обратно в Москву, но не хочет.
– Как же позволили? – В который раз с одной и той же интонацией спрашивает и. о. профессора. – Как же «красного сатана» сюда допустили?
– Говорю же Вам: общежитие здесь было. Вот он сквозь стену и прорубился, – пани Агата загадочно улыбается, словно только она одна и знает, как и при чьем попустительстве прорубался сквозь стену «красный сатан», за чьи именно грехи сюда послан.
Странники с образованием – а такие тоже попадаются – считают: у пани Агаты с профессором роман. И даже возможна свадьба! А что? Оба вдовы, оба в первых браках не венчаны. Почему нет?
Образованные странники начинают прикидывать дальше: во-первых, могут жизнь по-новому выстроить, что-то преподавать, какие-нибудь курсы; во-вторых, частная гостиница – она прокормит; ну и, конечно же, в-третьих, по осени – сюда, в Оптину!
Народу попроще дела ни до пани Агаты, ни до профессора нет. Пускай себе тешатся. Им бы – простым – от погибели уйти, от лютых соблазнов в пустыни укрыться.
Жизнь идет своим чередом. Профессор ест соленый огурец и рассказывает о вреде квантовой механики. Пани Агата капризничает. Солнце – никак не сядет...
Но внезапно просыпается у пани Агаты одна страстишка, о которой все знают, но про которую за прожитый день – из-за жары, служб, питья из родника – все как-то позабыли.
А страстишка эта вот какая: пани Агата, словно бы по контрасту с «криминал-письменницей», на чье незримое присутствие не устают кивать образованные странники, – до смерти любит прятать и прятаться. То есть любит спрятаться куда-нибудь и не выходить полдня. Все ищут, спрашивают друг у друга. А она сидит себе за кустами или в заброшенном доме и посмеивается.
А еще пани Агата любит спрятать и не отдать. Не украсть, а вот именно спрятать. И потом позабыть – куда.
Так поступала она в гродненской гостинице, где в последние тридцать лет служила горничной, и которую – на паях – по ее словам, недавно купила. Пай у пани Агаты маленький, но он есть. Именно исходя из превосходства собственника над неимущим, она страстишку свою изживать не хочет, наоборот, раздувает и преподносит как яркую свою особенность.