Нина Садур - Чудесные знаки
— Александра, тебе надо много теплых штанов и толстую шапку, чтоб ты не простужалась там, — кричал я Шуре, боялся за ее уши, за все, что могло застудиться в воздушных краях.
Но Александра уклонялась, смеялась:
— Александровские мы. Лимитные.
Пусть Шура в защитных очках, во всем полярном, бьется с громадой небес, а Клара в раковинах, в бархате-декольте на летней эстраде среди мальв в Волгограде, когда вам пять лет, и к вам мама приехала из Москвы, и очень теплый сад. После дождя. Табачки пахнут. Кители сверкают в вечернем солнце. С Волги гудки. Кажется, к осени дело. «Моя мама в сумасшедшем доме болеет», — сказал я. И грациозная Шура очень смеялась от этого, а я целовал ее мелкие зубки, а Клара сигналила целуемой, головой мотала, коричневыми глазками поводила на двух самозванок, пришедших первее.
— Тех вон кошек облезлых прогони, — научала меня Шура жаркая, царапала мне щеку ноготком.
— Что ты, что ты! — я отшатнулся даже. — Как это можно? Они такие хорошие! Им Дима песни поет про любовь. Лже-Клара носки повесила сушить, а лже-Шура в золотом пояске задремала совсем, вон, серьги свесились, не звенят. Да и куда их гнать-то? Ты посмотри, Александра, за окном — вон, одни пустыри-пустыри, и поземка до самого края крутится, мутная. Истинной Кларе своей передай — пусть не сигналит! Пусть поймет, что еще повезло нам, удачно, что мы все тут собрались в тепле.
Но Шура горько скривилась — вам в тепле, а мне в небе! мне в небе! — и делась куда-то. Ну что же ты, Шура? Куда ты?
Я хотел всех-всех целовать! Я ползал по комнате, чтоб целовать все их ножки, измученные корявой обувью. Я говорил им:
— Люблю вас всех!
И вдруг те самые, жадно сосущие свет, склонились над моими глазами-слезами. «Черные, они ничего не простят! — я вдруг догадался! — Они не простят, что время все время идет. Но они еще кое-что. Они не как сердце, которое во тьме человека трудится, крепостное. Нет, они навылет, сквозь всего человека, сквозь теплую сонную плоть его и дальше — не знаю куда. Они два узких, два черных тоннеля для кого-то…» Но я не понял своей мысли, я испугался. Я зажмурился и ткнулся в чьи-то мокрые губы. И дальше я помню, что стукался головой обо все, космонавт ли я был, крановщик ли небесный, и было много людей, все кричали, воздевали бокалы, славили, а среди всех был чей-то ребенок. Он визжал и вертелся, Владик. А когда я падал, он подбегал и кусал мои щеки зубами. Нет, все-таки карлик. А еще кто-то ревел и вертел топором. Наверное, главный здесь.
— Так что пожрать, Димочкина, нетути!
— Продай тогда брюки, — хмуро он попросил.
— Что ты, что ты, что ты, Дима! — я замахал на него. — У меня и нету брюк.
— Что ты врешь! — сказал Дима. — Тебе мать накупила всего.
— Ах!
— Дай тогда я тебе мусор вынесу! — сказал Дима. — Хоть что-то по дому сделать.
Это я разрешил. Дима взял помойное ведерко и ушел, сильно хлопнув дверью. Загудел лифт.
Куда он поехал с моим мусором? Мусоропровод ведь на лестничной площадке? Но я уже устал, я хотел на работу. Я пошел, насыпал пшена Чике, налил в его корытце свежей воды. Чика забегал, заверещал на плече у меня, но я отмахнулся, я правда устал. Он укусил меня и пошел летать по квартире, а я лег на пол. Но тут завизжал домофон. На всякий случай я не открыл наугад, снял прежде трубку и спросил:
— Дима, ты?
— Это Алексей? — сказал Дима.
— Входи, я открыл, — ответил я.
— Можно мне с вами поговорить? — спросил Дима.
— Можно, Дима, — сказал я. — Но я уже хочу на работу. Уже светло!
— Я знаю, вы друг Димы, — сказал Дима, заплакав.
— Я твой друг, я твой друг, входи! — крикнул я. — И ведро не забудь!
Мне ответило рыданье.
— Что случилось за эти пять минут? — спросил я.
— Дима мой единственный сын! — крикнул Дима, захлебываясь.
— Господи! Господи! — крикнул я.
Рваное, мокрое дыхание шумело в ухе моем. И потом мне сказали:
— У нас уже ночь. Ночь глубока уже. Я шла по снегу на почту — мне сердце так стукнуло. Я решила вам позвонить.
— Что, что, что? — я не понял. — Как так у вас ночь? Какая ночь?!
Мне сказали, что ночь настолько сильна, что даже снега почти что не видно. Я сказал, что у нас уже почти рассвело здесь, зато снега нету почти всю зиму. Только поземка, мучнистая, бледная, льется по обмороженной земле. Но ее все время сдувает на край. И от этого как-то зябко.
— А у нас снега очень много, — сказали мне. — Он заносит жилища, поэтому не поддувает, не зябнем мы в глубине, не дрожим под зимними толщами, спим, свернувшись в клубочек, чутко ухом поводим на шорохи, — сказали мне. — Но ночь такая густая, что от нее снега не видно.
Вот сейчас, в этот миг, когда я стою у своей двери, обитой дерматином с желтыми пуговками, где-то такая гуляет ночь. Вот — она говорит со мной.
— Как это так? Как?! — растерялся я, закричал.
— Не знаю ничего! — заплакали в ответ мне. — Я шла по снегу на почту через эту ночь. Она выла, метелила, я пробиралась, уклонялась от лап еловых, осыпающих снег в лицо, я дышала в мех свой, чтоб рот отогреть, чтобы вам позвонить. Я хочу вам сказать, что у вас там, в Москве, Дима, сынок мой неосторожный, безоглядно ходит один! Посвистывает, поплевывает. А это так далеко! Это так далеко! С Димой что-то случилось!
— А вот это и нет! — влез я, утешая. Обрадовался слову своему, влезшему в эту речь несказанную… Кружилась у меня уж голова. — С Димой все хорошо как раз! Кроме того, у нас тут светло уже, имейте в виду!
— Я это знаю. По телевизору показывают — Москва вся сверкает огнями, — сказали, смягчаясь, но тут же голос вновь задрожал, набрякая слезами едкими. — А что Дима делает в Москве?
— Как он там?
— А что он кушает? Много ль? Досыта? Нет?
— Ноги его промокли? Насквозь?
Вопросы повизгивали, как поземка. Не ждали ответов.
— Все там друг дружку знают, а Дима один в тех краях. Он верит людям. Он часто спускается под землю, я знаю. Носится там. Куда? Зачем? Пусть едет обратно, к своей маме.
— Ах! — я догадался. — Это не «под землю», это метро. Вся Москва там носится. Это передвижение терпеливое. Транспорт.
— Пускай так, — согласились со мной, помолчав. — Но для Димы вы, Алексей, единственный друг. Не бросайте его одного нигде. Дима очень хороший человек.
— Хороший! — крикнул я согласно. — А насчет того, что Дима один, так он в любой компании заводила, он поет, как Высоцкий. Он веселый товарищ и обаятельный друг! Мне-то уж он по-честному дорог. Это у меня-то как раз и не особо с друзьями.
— Ну Дима! Ну Дима! — посуровели там. — Если он что-нибудь вытворит, я его буду ругать. Спасибо вам, Алексей, за все доброе.
— Это вам спасибо, — сказал я.
— Я пошла домой, — сказали мне. — Сердце мое замолчало. Спасибо вам.
— Вам спасибо! — снова сказал я. — А как же вы одна-то пойдете ночью? Или вы не одна? Вас проводят?
— Нет, я одна. Здесь никого нигде нет. Здесь даже доярка не выходит навстречу, а я так люблю молоко!
— Я не знаю, что делать! — закричал я. — Что же делать-то?!
— Я вам уже говорила, здесь есть тропинка в снегу, — нетерпеливо напомнили мне. — А от почты идет свет до того вон дерева, а после света я пойду-пойду — тропинка узкая, я не собьюсь, и там будет наш дом, я увижу по тому уже свету! Спасибо, что вы поклялись до гроба, за крепкую дружбу на всю жизнь с единственным другом Димой. Пошла я на ту тропинку.
— Постойте! Про Диму-то ладно! Я больше про вас, раз такое! Вам покажется дико, но вы все равно послушайте: у меня было точь-в-точь… Я сейчас это вспомнил! про снег и тропинку — точь-в-точь! Вы не поверите, моя-то мама однажды взяла, учудила, уехала в какой-то городишко, деревянный, низенький, зачем, что? А была зима с таким же снегом, как вы рассказывали. Ну она-то, ей пятнадцать лет, перессорилась с мамой Капой, это моя бабушка, она живет в Волгограде, уж она натерпелась там, баба Капа моя, то есть тогда от мамы моей мама Капа. Короче! Она изболелась вся — где мой ребенок?! Никаких новостей! И вот, в это самое время в том городишке началось бесконечное млечное кружение влажного снега от земли до самого неба. Буран! И к тому же в те последние часы января, когда возьмет вдруг потянет первыми струями весны. Откуда? Что?
Но тут дверь задрожала, я привалился к ней изо всех сил, но меня пересилили с той стороны, поехал я, оттесняемый. В дверную щель втиснулся распаренный Дима, он шумно, горячо дышал, он был взбодрен недавним бегом, что ли? (ведь лифта я не слышал, значит, он взбирался сюда пешком) — и был взбодрен до крайности, даже потрясен. Словно тельце его оттрепали стихии. Но вот он здесь. Но я, борясь с дверью, спрятал трубку за спину, я стоял, как будто поправлял кнопку на обивке, я даже и не смотрел на Диму (только вскользь, рассеянно), я ковырял кнопку, кровь во мне зудела, и мне хотелось разодрать себе кожу, так зудело, чесалось, жглось. Дима тоже не глянул на меня, буркнул что-то, взбодренный, помчался в ванную с помойным ведром. (Я и то успел заметить, что ведро мое цело!)