Ольга Грушина - Жизнь Суханова в сновидениях
— Заходи, — поманила она. — Глянь, что я тебе покажу.
Слегка удивленный таким отступлением от привычного порядка вещей, он сделал шаг вперед, пригнув голову под низкой притолокой, — и тотчас увидел: на невысоком серванте, потеснив башню коробок с малосъедобными сластями, стояла круглая клетка. Желтая птаха, сидевшая на миниатюрной качающейся жердочке, весело помахала вверх-вниз хвостиком и прицельно уронила белую кляксу на подстеленную газетную бумагу.
— Ты завела канарейку, — выговорил он, стараясь не выдать своей брезгливости.
— И посмотри, какая красавица, — подхватила Надежда Сергеевна, восторженно стискивая руки. — Я уже ей и имя придумала — Мальвина.
— Очень мило. Где ты ее взяла?
— Да так, у знакомых. Как ты считаешь, ей имя подходит?
— У каких еще знакомых? — спросил он с нарастающим удивлением.
Она пробормотала невнятное объяснение насчет приезда чьего-то родственника, а потом, явно посчитав вопрос исчерпанным, принялась сюсюкать над своим приобретением, уговаривая его взглянуть, только взглянуть на этот изящный клювик, на окраску этих перышек, на блестящие глазки-бусинки, такие хорошенькие, такие умненькие… Суханову это претило, и он стал смотреть в окно. По тротуару ковылял хромой старик, время от времени нагибаясь за чем-то — вероятнее всего, за окурками; от подворотни к подворотне металась бродячая собака; поодаль же, на углу, он заметил — и тут его еще раз кольнуло чувство вины, хотя и не такое сильное, — Вадима, который дремал над газетой, опустив стекло «Волги». Мать все говорила и говорила. Почему-то канареечка не поет, хотя со временем, конечно, запоет, а пока пусть освоится… К знакомым запахам печенья и творога исподтишка примешивался новый — легкий, но едкий запах птичьего помета.
Подавив зевок, Суханов собрался уходить.
— Ну, Толя, понравилась она тебе, а? — с тревожной улыбкой спросила из дверей квартиры Надежда Сергеевна.
— Главное, чтобы тебе было хорошо, — рассеянно ответил он и стал нащупывать кнопку лифта, но быстро опомнился. — Честно сказать, я птиц не особенно люблю.
— Ну, не знаю, чем они тебе не угодили, — проворчала она. — Маленький был — любил.
Он взглянул на нее с внезапным интересом. Мать никогда не рассказывала ему про его детство, даже в тех редких случаях, когда он упрашивал ее вспомнить хоть какие-нибудь семейные истории, какие-нибудь слова, жесты или привычки, свойственные ему в раннем возрасте, — любые подробности, способные оживить немногочисленные черно-белые довоенные снимки худенького мальчика, застывшего без выражения, в неестественной позе между серыми обложками ее фотоальбома.
— Я любил птиц? — переспросил он с улыбкой.
На ее лице мелькнула тень испуга, как будто она сболтнула лишнее.
— Как все дети, — пробормотала она с нервной ужимкой, которая была ему так знакома. — До свидания, Толя.
— До свидания, мама, — вздохнул он. — Чай был очень вкусный.
Прижимая к груди бесформенный кулек с зефиром, он двинулся вниз по лестнице. На протяжении всех шести пролетов он слышал, как она суетливо возится с замком; затем тяжелая входная дверь захлопнулась за ним с мягким войлочным стуком, выталкивая его в тихо сияющий вечер.
На улице было тепло, теплее, чем накануне, и солнце, готовое скользнуть за щетину антенн на крышах соседних домов, тронуло прозрачными полутонами воздух, деревья и облупленные фасады, придав этому уголку старой Москвы ту нежную розоватую четкость, которая отличает слегка отретушированные виды города на фотографиях девятнадцатого века. Суханов шел мимо зияющих подворотен, в глубине которых, если вглядеться в зловонный, испещренный похабщиной, страшноватый полумрак, чудом вспыхивала прохладная, яркая зелень, шелестевшая на легком ветерке в потайных садах. Через два дома чья-то волосатая рука быстрым движением распахнула окно. В стекле огненным зигзагом полыхнуло солнце, и на улицу вырвался смачный запах жареной куры вместе с сочными, медовыми аккордами классического романса: старомодный тенор томно запел про парус одинокий в тумане моря голубом. И тут какое-то непривычное, обнаженное чувство толкнуло Анатолия Павловича в самое сердце, как будто все эти цвета, запахи, звуки московского вечера сплелись именно таким образом для того лишь, чтобы воссоздать другое, давно забытое сплетение — другую тихую арбатскую улицу, зажженную другим близящимся закатом, — улицу, на которую смотрел ребенок, примостившийся у открытого окна тесной кухни, где в духовке жарилась другая кура, прародительница нынешней, а из тусклых недр квартиры слышались задушевные завывания патефона, выводившего все тот же романс Варламова…
Замедлив шаг, он огляделся, совсем другими глазами, и подумал: как странно, что он здесь бывает так редко, пару раз в год, на этих вынужденных, слегка гнетущих чайных посиделках, — а вместе с тем всего за несколько кривых, петляющих, чудесных улочек от этого самого места прошла значительная часть его жизни; и эти дворы, эти заколоченные церкви, эти фасады с лепниной, эти плохо освещенные закоулки, которыми он, человек немолодой, проходил теперь с некоторой опаской, — все это он знал когда-то глубинным знанием поцарапанных коленей и ссаженных ладоней, знанием живого, любознательного, непоседливого мальчишки. Прежние названия улиц, слышанные от старухи соседки, вдруг запросились на язык, словно завораживающая музыка прошлого: Филипповский переулок, Малый Афанасьевский, Большой Афанасьевский… И на углу, когда дома наконец расступились, открыв широкое устье Гоголевского бульвара, и Вадим появился, зевая, из-под газеты, Суханов удивил сам себя.
— Езжайте прямо по бульвару и ждите у метро, хорошо? — непринужденно сказал он. — Погода отличная, хочется пройтись пешком.
Услышав, как «Волга» у него за спиной отъехала от кромки тротуара, он как никогда легкомысленно перешел улицу на желтый свет и вступил под сень деревьев у памятника Гоголю. Создатель «Мертвых душ» со своей обычной саркастической полуулыбкой одеревенело делал шаг вперед. Суханов заколебался, но краснеющее солнце так маняще расцветило землю, а листва шуршала так доверительно, что он, пожав плечами, присел на ближайшую скамью — буквально на минуту, сказал он себе, — и стал озираться по сторонам, приятно взволнованный близостью своего детства. Все другие скамейки были заняты — в основном влюбленными парочками, с которыми кое-где соседствовали одинокие женщины; одна из них, похожая строгим лицом на провинциальную учительницу, бросала раскрошенный хлеб в беспокойное море голубиной стаи. Поодаль дети шумно карабкались на деревянный гриб, падали, смеялись, принимались карабкаться снова. А ведь меня, наверное, тоже сюда водили, подумал Суханов растроганно.
Другой конец скамьи осунулся под тяжелым весом, и Анатолий Павлович, очнувшись от пропитанных солнцем грез, увидел субъекта неопределенного возраста и чрезвычайно отталкивающей наружности, клонившегося в его сторону со слюнявой, бессмысленной ухмылкой.
— Угадай: что у меня в голове? — прошептал он, заговорщически подмигивая.
Суханов смерил взглядом наголо бритый череп, блестящие глаза, воспаленные щеки, щербатую желтозубую усмешку, обмотанный вокруг шеи засаленный шарф цвета лососины — и отвернулся с молчаливым достоинством.
— Что, гордый очень? — возмутился тот у него за спиной, повышая голос. — Почему не отвечаешь? Что у меня в голове?
Парочка, обнимавшаяся на соседней скамейке, начала проявлять любопытство. Поморщившись, Анатолий Павлович обернулся.
— Не имею понятия, — выговорил он ледяным тоном.
В пьяном ликовании незнакомец гоготнул ему прямо в лицо:
— Никто еще ни разу не угадал! — Как ни странно, алкоголем от него не пахло. — Но ты мне понравился — так и быть, скажу: в голове у меня воздушный шарик надут, ага, и как это здорово! Конечно, от вас ни от кого «спасибо» не дождешься, но я чую, мы с тобой родственные души, так что я научу тебя, как это делается.
Суханов посмотрел на него с отвращением — и неожиданно придумал выход, такой простой и в то же время с подвохом, что он сам едва не расхохотался, как шкодливый мальчишка.
— Вы лучше расскажите вон той тетеньке, — вполголоса сказал он, кивая в сторону суровой учительницы, которая по-прежнему кормила голубей. — Я точно знаю, она будет ужасно рада.
Безумец резко развернулся и, посасывая кромку шарфа, стал изучать ничего не подозревавшую женщину. Через минуту-другую он расплылся в восторженной улыбке, оторвался от скамьи и, бормоча нечто нечленораздельное, судорожной походкой тряпичного клоуна устремился в ее сторону. Возле сизого птичьего моря, которое воркующими, волнующимися волнами плескалось у ее скамейки, он немного смешался, но потом воздел руки над головой, что-то крикнул и, спотыкаясь, ринулся вперед. Женщина взвизгнула, и сотня голубей одновременно пропорола воздух, стирая деревья, крыши домов и заслоняя даже самого Гоголя, вышагивающего с самодовольной улыбкой, — и, внезапно забывая обо всем на свете, Суханов не отрываясь следил за птицами, за их полетом, за взмахами их крыльев…