Анатолий Ким - Соловьиное эхо
Пересмотревший множество философских и религиозных идей в поисках внечувственного убежища для своего безутешного разума, Отто Мейснер вдруг оказался связанным с двумя существами силой такой любви и тревоги, что все его прежнее стихийное тяготение к солипсизму улетучилось как дым. Теперь уж нельзя было посчитать при необходимости, что мира сего нет, не было и не будет, — такого облегчения не мог себе доставить человек, заполучивший жену из кровавого ребра своего, а от любви к ней ребенка. Да, теперь он стал намного уязвимее, ибо нашлось, образовалось на пульсирующем теле Космоса кровоточащее местечко, нежная язвочка, прикосновение к которой вызывало бы в сердце философа неистовую боль и тревогу. Не смог бы он теперь взирать бесстрастно со стороны, если бы хоть пальцем притронулся обидчик к Ольге, — пожалуй, такому хаму он тотчас бы дал по голове.
Сложное объемное видение захватило тут магистра философии. Сначала он вновь представил перед собою того ягненка — и его тонкое ребячье блеянье вновь пронзило сердце. В глазах агнца содержался вопрос всех вопросов: сын овечий желал хотя бы узнать, зачем хлынет из его тела алая жертвенная кровь и взовьется огромная, как взрыв вселенной, боль в горле, куда проникнет лезвие стального ножа. Затем представилась философу бескрайняя степная равнина, по которой гнали стадо таких же ягнят. Куда, зачем? Возможно, их отобрали для производства мерлушки, подумал магистр. И вот стадо прогнали, степь опустела. Она была тусклого, пыльно-серого цвета, совершенно ровная и плоская, глаз негде задержать. На ум пришло слово безводный, wasserlos. В эти края не проникали ветвистые жилы крови земной — воды, и от соприкосновения солнца с землей рождался один лишь бесплодный жар, порождающий прах и обманные миражи пустыни.
Вся Доброта Человечества расходится во времени на отдельные ручейки, реки и тихие хранилища и питает собою то мгновение соития Человека и Солнца, из которого прорастает творчество. Но у бесконечного бога пространств существуют огромные пустыни, куда не выпадет и капля воды, а у бесконечного бога времени бывали долгие эпохи без всякой гуманности и самотворчества. Вассерлос, безводно, — лишь пыльные смерчи жестокости проносились через пространства земного времени. И Отто Мейснер задыхался даже при мысленном соприкосновении с ураганными порывами варварства хотя бы и одного периода монголо-татарского могущества, от которого отделяли его отнюдь не просторы земли (судьба забросила его в самую глубь воинственной Азии!), а лишь незримая пелена нескольких прошедших столетий. И, обозревая сквозь эту пелену безжизненные окрестные равнины, магистр невольно ожидал появления из их глубин скачущих отрядов татар на косматых лошадях, воинов, вся добродетель которых заключалась в силе удара кривым мечом или в меткости посланной ими стрелы, пробивающей грудь противника. Но вдруг представилась магистру философии вовсе другая фантастическая картина: та же самая степь, вся, до ровного горизонта, покрытая играющими ягнятами. Были то призраки убитых и ободранных на мерлушку ягнят, которые теперь отмучились и обрели в противоположность страданию и смерти вечное блаженство и бессмертие? Или равнина эта, наполненная бесчисленными веселыми барашками, привиделась философу лишь в напоминание того, что всегда существовала — даже во времена татаро-монголов — и всегда будет существовать пора беспечности ягнят, как и пора их заклания? У Отто Мейснера сжалось сердце от беспомощного страха за всех ягнят, скачущих по зеленой земле, и, главное, за те два человеческих существа, с которыми он обрел через свою любовь нерасторжимое единство.
Ничто так не обнаруживает этой могучей связи через любовь, как минута смертельной опасности. На них напали волки. Они выскочили из той серебристо-белой степной зимы, которая застигла путешественников на пути в далекую Туву. Мейснеры и возница-хакас ехали в широких санях, заваленных дорожным грузом. Ольга полулежала спиною к вознице, завернутая с головою в огромный белый тулуп, сшитый в одной старообрядческой деревне специально по ее просьбе и указаниям. Под этим тулупом, словно в шатре, мать могла перепеленывать ребенка и кормить его грудью. Магистр никогда раньше не видел волков на свободе, для него были они всего лишь die Wolfеn из сказок, одетые в разбойничьи лохмотья, с ножами за поясом. И поэтому, когда на белом поле равнины показались вдали их грязно-бурые скачущие фигурки, Отто Мейснер принял зверей за собак и подивился про себя, откуда взялись они в этом пустынном месте, вдали от жилищ. Но тут возница-хакас оглянулся на них и дико завизжал, вскочил на ноги и принялся бешено полосовать бичом лошадей. Те рванули вперед, хакас не удержался и шлепнулся обратно на свое место. Только теперь магистр догадался, что нагоняющие собаки вовсе не собаки, и постиг захолодевшим сердцем всю их беспощадную целеустремленность. Ольга ничего еще не заметила, укрытая своим овчинным шатром. Отто Мейснер достал из-под сена матросский сундучок. Его каленый железный запор на морозе приставал к руке и с трудом поддавался. Когда наконец удалось открыть сундук и откинуть крышку, из него выхватило ветром стопку писчей бумаги. Белые листы взмыли в воздух и закружились позади саней, и подступившие уже совсем близко волки на минуту приотстали, испуганно отскакивая в стороны от падавших на них непонятных птиц. Тем временем Отто Мейснер успел достать и изготовить к бою револьвер. Металл сразу же прилип к теплой ладони, сдирая кожу, но магистр не заметил боли. На секунду оглянувшись, он увидел, что Ольга высвободила голову из белого ворота тулупа и круглыми от ужаса глазами уставилась на погоню. Возница вскрикивал и нахлестывал лошадей, они безнадежно медленно, неуклюже месили копытами снег. Хакас отложил плеть и выхватил из-за пояса длинный нож. Ольга упала на сани вниз лицом, прикрыв собою ребенка. Магистр положил на ее плечо руку и приподнялся на колени. Волки набегали фронтом, первый из них был уже совсем рядом, в трех шагах от задка саней. Другие рвались в обгон саней, нацеливаясь на лошадей сбоку. Первый, сморщив переносье над белыми выставленными зубами, даже не взглянул на людей, а высматривал, видимо, место в санях, куда прыгнуть. Раскосые желтые глаза его были умны и суровы. Отто Мейснер выдвинул навстречу ему руку с револьвером и, почти уткнув дуло в его широкий лоб, произвел первый выстрел. Вслед за грохотом зверь грянул в снег, взметнув в воздухе лапы. Магистр перегнулся через жену, лег на тулуп грудью и всадил клин грохочущего огня в бок второму огромному зверю, безумно рвавшемуся к лошади. Пуля пробила его на взлете прыжка, и волк изогнулся в воздухе, пытаясь клыками достать то место в теле, куда вошла смерть. Третьим выстрелом Отто Мейснер перебил крестец молодому приземистому волку, который уже обогнал сани и стлался возле самых ног лошади, не обращая внимания на свистящие удары бича, которым пытался достать его возница. Когда зверю разнесло пулей кости и омертвевшие ноги его пали боком на снег, он протащился вперед на передних лапах, а затем остановился и взвыл — так и остался сзади, возносящий проклятия и плач к небу. Остальные волки вмиг отшатнулись, фронт их не сомкнулся, а стал растягиваться шире, выявляя тем растерянность нападающих. И, увидев это, возница-хакас радостно взвыл, потрясая поднятой и сжатой в кулак рукою. Вместе с ним завыл и захохотал магистр философии. Он приподнялся и обнял жену, ощущая в себе небывалое веселье. Смолоду он решил, что в этом мире, где разуму нет места, ему нечего делать, надо уйти в монастырь, а теперь он вдруг познал воинскую радость победы. Победа была предрешена, ибо в револьвере оставалось еще много патронов, а серые бандиты уже не осмеливались нападать. Они еще скакали по степи в едином движении с бегом розвальней, словно не в силах уверовать в свое поражение, но расстояние между ними и санями заметно увеличивалось. И наконец их скорченные на скаку тела превратились в едва заметные пунктиры, потом окончательно растворились в белом просторе огромной степи.
Глава 6
Таким образом познав первую радость боевой победы, Отто Мейснер с женою и ребенком продолжал свое долгое путешествие. Оно затягивалось из-за частых остановок в пути, вызванных болезнями малыша, которому в далеком будущем надлежало стать моим отцом. Нам известно (мы из рода Мейснеров, любили слушать рассказы бабки Ольги о своем замужестве, да только рассказывала она не часто, сурова была старушка, и семейное предание о нашем немецком дедушке складывалось из разрозненных кусочков, услышанных то одним, то другим потомком магистра от постаревшей его супруги), мы слышали не раз, что путешественники все же благополучно добрались до Тувы и нашли мистера Джошуа Стаббса. Очевидно, Отто Мейснеру удалось наконец-то приложить линейку к волокнам знаменитого местного асбеста. Но достоверных сведений об этом важном моменте не сохранилось, как и подробностей о пребывании Мейснеров в доме английского промышленника. Почему-то так вышло, что об этом периоде путешествия бабка не успела рассказать никому из потомков, и теперь, когда уже нет ее в живых, нам известно только то, что по пути их чуть не съели волки и что прибыли они к англичанину с больным ребенком — у моего отца начался сильнейший понос. Никаких записей Отто Мейснера о пребывании в Туве также не сохранилось. Лаконично составленные заметки о путешествии магистра по России заканчиваются рассуждениями о ягнятах, упоминаниями о волках и соловьях. Возможно, бумаги бабка частью утеряла при переездах от одного сына к другому или еще раньше, при переселении в конце тридцатых годов с Дальнего Востока в Казахстан, — бабка тогда порастеряла в дороге много вещей, в том числе и матросский сундучок, который только чудом через несколько лет был обнаружен в доме одного знакомого в Чимкенте и возвращен владелице со всеми реликвиями, содержавшимися там: бумагами, крошечным помятым кофейником, изъеденным молью клетчатым пледом, опасной бритвой с костяной рукояткой, полосатым бухарским халатом и т. д… А возможно, заметки магистра о Туве не были утеряны, их попросту могло и не быть, потому что Отто Мейснер больше не вел записей. Не оказалось, вероятно, чистой бумаги под рукою: она разлетелась по воздуху, подобно стае белых птиц, когда выхватило ветром из раскрытого сундучка. А у промышленника-англичанина тоже, к примеру, не оказалось бумаги, за исключением конторских книг и настольной Библии. Наверное, был тот Джошуа Стаббс великий практицист и старый холостяк, раз не побоялся забраться в такую глушь, и не любил он никому писать писем, и постоянно закалял здоровье, обтираясь на веранде своего дома снегом, который приносил ему в ведре слуга. Оттого, возможно, и был он красен лицом, дышал тепло и мощно, одевался легко и носил шапку с поднятыми наушниками, невзирая на свирепые тувинские морозы. Проживал еще в резиденции мистера Стаббса, скажем, какой-нибудь нахлебник, быть может его спившийся кузен, Стаббс провез его через Индию и далее через пустыню Гоби караванными путями на верблюде, а теперь насильно лечил от алкоголизма. Развлекая своих случайных гостей, скучающий промышленник любил подразнить кузена — несчастный совсем озверел без спиртного и у каждого вновь прибывшего гостя выпрашивал, таясь от Стаббса, водки или хотя бы стаканчик самогона, — мистер Стаббс вслух рассуждал о том, во что обходится день жизни его никчемного родственника. «Вот один день моего пребывания здесь, — говаривал промышленник, — дает среднюю прибыль примерно в тысячу сто гиней, а на содержание мое уходит примерно в тысячу раз меньше. Так позвольте спросить, господа, есть ли польза от жизни такого грешника, как я? А вот день моего славного родича обходится гораздо дороже, ибо он курит сигары, ест много баранины и при случае, вот как сейчас, отнюдь не прочь пропустить стаканчик. Тогда как прожитый им человеко-день прибыли никакой не приносит!»