Ёран Тунстрём - Рождественская оратория
— Так, ничего.
— Сам сочинил?
— Нет, это… Данте.
— Здоровские стишата, честно.
— Тебе понравилось? А я думал, тут меня никто не найдет.
— Классное место, лучше не бывает.
— Ты, что ли, яблоки воровал?
— И сливы. Угощайся… А теперь линяем, вдруг все ж таки припрется, старуха-то. Пошли на озеро, к дровяному сараю.
Сиднерова друга звали Сплендид, в честь карлстадской гостиницы «Сплендид», где он был зачат в ту первую ночь, которую его будущие родители провели там вдвоем. Шикарная гостиница, с лифтом, Сплендидова мама никогда не забывала об этом упомянуть. Попали они туда ненароком, потому что сестра, которую они собирались навестить во время свадебного путешествия, случайно сломала ногу и лежала в больнице, лишенная всякой связи с внешним миром. Священник, девять месяцев спустя призванный для совершения обряда, твердил: «Не могу я крестить младенца Сплендидом», — но родители стояли на своем: «Или Сплендид, или вообще никак». Делать нечего, священнику пришлось подчиниться, и Сплендид, который во время церемонии помалкивал, как и подобало младенцу, зачатому в столь роскошной обстановке, — Сплендид никогда против своего имени не возражал. В поразительно короткие сроки он вырос из крестильного платьица, нацепил кепку и превратился в грозу городских яблоневых садов; вот так все и обстояло в тот достопамятный сентябрьский вечер, когда они с Сиднером познакомились. Сплендид и в этот вечер не упустил своей выгоды и с помощью приставной лестницы методично обирал юлиновские груши, яблони и сливы, пока ему, стало быть, не померещились в траве шаги фабрикантши и он не налетел на забор, где намертво застрял, коротая время за ненавистью к Юлину, который однажды — и вполне обоснованно — обвинил его в том, что, затеяв игру в его, Юлиновой, лодке, он вдобавок упустил одно весло, а южный ветер быстро унес оное за пределы зримого мира.
Сиднер никак не ожидал обнаружить в дотоле неизвестном ему дровяном сарае такой порядок. Фрукты ровными рядами лежали на полках, гладкие, блестящие, все хвостиками в одну сторону, на подстилке из газеты «Фрюксдальс-Бюгден». Новая партия оказалась столь велика, что Сплендиду пришлось произвести на полках прореживание и через дырку в стене отправить кое-что наружу.
— Как тут здорово. А фруктов сколько!
— Ага, и впрямь многовато.
— Что ж ты не бросишь воровать?
— Ну, по-моему, буржуям этакую прорву фруктов нипочем не слопать. Возьми еще сливку-то.
— Спасибо, — сказал Сиднер, а Сплендид, заметив его растерянность, добавил:
— Косточки можешь выплевывать на пол. Как тебя зовут?
— Сиднер.
Сплендид обошел вокруг него, рассмотрел хорошенько, потом кивнул.
— Ага. Стало быть, это ты живешь на верхотуре, над гостиницей. Мамашу твою коровы затоптали…
— Когда она поехала на Рождественскую ораторию.
— А папаша твой работает в винном погребе у этого, у Бьёрка. Меня зовут Сплендид. Мой папаша был король воздуха.
— Король воздуха?
— Ног у него, правда, нету. Упал, вот какая штука.
— Вообще нету ног?
— Только маленькие култышки остались. Ездит по полу на тележке. Коли охота поглядеть на него, айда к нам домой. Газету сегодняшнюю читал?
Сиднер насупился, помотал головой.
— Тогда садись посиди чуток.
Сплендид уселся на пол, на чистый желто-красный лоскутный половик в углу между поленницами. Читал, обдумывал, кивал и, как старый дед, нет-нет да и бормотал себе под нос какие-то фразы, словно пробуя их на вкус.
— «Сунне выиграл у Мункфорса со счетом пять — два. Голы забили Бенгтссон и Ламминг». — Он взглянул на Сиднера, который так и не решился сесть и чувствовал себя точь-в-точь будто в гостях у турецкого султана. — Ламминг этот — мой дядька по матери. Знаешь, какой у него дриблинг! Мяч как приклеенный — сто пятьдесят шесть раз с ноги на ногу. Ты так могешь? Я могу пятнадцать. А ты?
Сиднер сглотнул.
— Ну сколько? Десять? Пять?
Сиднер смотрел в пол, на стружки и опилки.
— Ты чё, онемел?
— Да нет.
— Так как у тебя с дриблингом?
— Не знаю. Не знаю, что это значит.
— Дриблинг! Неужто не знаешь? Чем же ты занимаешься? Днем, когда не в школе?
— Ничем.
Сплендид с жалостью посмотрел на него, кивнул на полки с фруктами.
— Бери сливы-то. Сколько хошь бери. Та-ак, стал’ быть, ничем?
— На пианино немножко играю, и все такое. Читаю.
— Маму-то твою давно затоптали?
— Четыреста восемьдесят шесть дней назад.
— Понятно. Вы, значит, выпивку по бутылкам разливаете в гостинице. Сам-то пробовал?
Сиднер покачал головой.
— Ну хоть чуток? Хоть палец разок облизал?
— Папа трезвенник. Потому его и взяли на эту работу.
Сплендид понимающе кивнул:
— Он небось впрямь залютует, Бьёрк-то, ежели ты рюмашку хватанешь. Зажилился на фиг. А ведь богатый мужик. Самый, считай, богатый в Сунне. Мамаша говорит, он бесперечь яичницей питается. Причем без молока. И луком сверху посыпает. — Сплендид тяжело вздохнул. — Они, должно, все такие. Юлины тоже богатые. Видал, какие у него башмаки? Спереди сплошь в дырочку, белые с коричневым. Вот вырасту, беспременно себе такие куплю. — Сплендид встал. — Ну ладно! — Он будто узнал о жизни что-то новое и спрятал эти знания в копилку. — Завтра увидимся.
Они ходят в разные школы, однако ж назавтра Сплендид стоит у ворот, ждет Сиднера. При свете дня Сиднер может рассмотреть его как следует: маленький, на целую голову ниже его самого, худенький, тщедушный, черные волосы падают из-под кепки на лоб.
— Слышь, давай сходим к пробсту Верме.
— Зачем?
— Позырим, дома он или нет.
Они идут по городку, очень медленно, потому что Сплендид поминутно ныряет в подъезды, забегает на задворки, роется в мусорных баках, влезает на деревья, в одном месте показывает Сиднеру дупло, где можно до завтра спрятать учебники, чтобы не таскать их с собой. Неподалеку от дороги к церкви он вдруг говорит:
— Твой дед по матери был тут пробстом, давно еще. А потом обчистил церковную кассу и рванул в Америку.
— Ну-у, — бурчит Сиднер.
— После он прислал сюда гроб, чтоб народ думал, будто помер он, а там были одни камни.
— Не знаю, правда ли это.
— А по мне, так без разницы, — сказал Сплендид. — По-моему, он классно все провернул. Чертовски классно. Он чё, держал в Штатах gambling house[35], да?
— Дедушка был поммолог.
— Чё это такое?
— Яблоки выращивал, самых разных сортов.
— А-а, про это я знаю. Мы потому и идем к Верме. Яблоки у него — закачаешься.
— Яблони еще мой дедушка сажал.
— Ты его видал?
— Нет, он давно уже умер. Поэтому мама, и дядя Турин, и дядя Слейпнер вернулись сюда. Мама еще девочкой была, когда он умер. А в завещании он написал, что тут, мол, остался дом, который принадлежал ему.
— Все-таки здоровско он это дельце обтяпал. Ну а теперь сымай башмаки!
— Зачем?
— Говорят тебе, сымай! Сунь их под рубаху, чтоб не видать было.
Босиком они идут по дорожке мимо склада, спускаются под горку к пасторскому дому. Пробст, заложив руки за спину, стоит на веранде и глядит в сад.
— Ага, так и есть, три часа. Об эту пору он завсегда тут стоит. Гляди не показывай башмаки-то. Доброго денечка вам, пробст!
— Здравствуйте, мальчики. Гуляете, стало быть. А не холодно вам босиком-то?
— Холодновато, — вздыхает Сплендид. И с вожделением смотрит на заросли дикой сливы и на деревья, изнемогающие под бременем спелых плодов.
— Погодите, я сейчас, угощу вас отменными яблоками.
Пробст Верме — мужчина дородный, внушительный, седая шевелюра развевается, когда он пересекает садовую дорожку, напевая «О чело в кровавых ранах». Останавливается и, заложив руки за спину, обозревает тяжелую ветку. «От глумленья и обид». Он поднимается на цыпочки, но не достает. «О чело в венце терновом». Чуть подпрыгнув, пробст хватается за ветку, и яблоки градом сыплются наземь. «Поникшее в горе большом».
— Берите, ребятки. И родителям домой прихватите.
Немного погодя оба сидят на площади возле церкви, зашнуровывают башмаки. Сидят под облетевшим кустом бузины, где обнажается каменная плита.
Сплендид сияет.
— Ну, что я говорил? В башмаках фиг чего получишь. Он только босых угощает. Думает, они бедные. Хошь, возьми и мои яблоки.
— Не знаю, вроде и есть неохота.
— Ага, точно. Об эту пору они уже в печенках сидят. И в нужник то и дело шастать приходится.
— Зачем же ты берешь столько много?
— Ну, мне нравится, что они… такие красивые… Прямо глаз не отвесть. И можно про них думать.