ТАДЕУШ КОНВИЦКИЙ - ЧТИВО
– Приветик, – сказал он; когда-то мы так здоровались и прощались в школе.
Я зашагал по извилистым улочкам этого города, который вырос здесь неведомо когда и неведомо когда исчезнет, сметенный так называемым ветром истории.
Ветер истории, ветер космоса, ветер или ураган гиена Господня.
Мир вокруг был залит горячим красным светом, а меня пробирала дрожь.
Вернуться домой. Значит, в ту комнату, где это случилось. Но ведь я не могу там ночевать, я уже не сумею там жить. Хорошо бы дом сгорел дотла прежде, чем я до него дойду. Ее, наверное, давно унесли. Но ведь осталась смерть. И частица ее души, если душа существует. Она знает, что я не виноват, нисколько не виноват. Что происходило с того момента, когда я оставил ее спящей, с белой грудью, клонящейся к полу, до страшной минуты появления полиции. Помню, что занавески не были задернуты и уличный фонарь освещал нашу пьяную возню на грани эротики и тягостного полусна. Но когда я встал, чтобы впустить полицейских, окна были затянуты шторами. Кто их закрыл в лунатической летаргии. Я или она.
Меня передернуло. Огромные окна универмага пылали багровым заревом.
Кончался день – как в кошмарном сне или хмельном забытье. В ее красоте было что-то зловещее. Почему именно меня она высмотрела в этой веселой и скучной компании, меня, с моим разладившимся механизмом жизненных импульсов. Она, эта роковая незнакомка, неизвестная молодая женщина, зловещая варшавская сирена.
На кирпичной стене современного здания – мемориальная доска: здесь во время последней войны было расстреляно несколько десятков заложников.
Красная лампочка в фонаре. Вечный электрический огонек нашей ненадежной памяти. А над доской огромная надпись черной краской из пульверизатора:
«Славянский Собор». А дальше на столбах, на стенах, на балконах – плакаты, рекламирующие индийских философов и российских знахарей. Мир кишит целителями душ и врачевателями тел.
Перед моим домом по опустевшей к этому времени улочке носились дети – на досках, на роликах, на велосипедах. Как ласточки, вылетевшие перед наступлением ночи из гнезд.
В туннеле подворотни стоял пожилой мужчина в белой рубашке и коричневых брюках. Я давно знал его в лицо. Он жил в одном из многочисленных подъездов нашего дома. Я подозревал, что этот тип служил в органах безопасности, поскольку при случайных встречах он неизменно сверлил меня злым взглядом, таившим неясную угрозу.
– Отпустили, – сказал он, и это были первые слова, которые я услыхал от него в жизни, в жизни большого варшавского дома.
– Да, отпустили.
– Я приглядывал за вашей квартирой. Пойдемте, надо сорвать печати. Буду свидетелем.
Мы наискосок пересекли двор, загроможденный трубами, обломками стен, разбитыми раковинами и унитазами.
В одной из квартир сантехники долбили стену. Из открытых окон летела вниз белая известковая пыль. Все старухи, сидевшие у подъездов на остатках скамеек, все эти опирающиеся на палки и костыли ведьмы, бдительно подняв головы, уставились на нас, как на патруль особого назначения, строевым шагом направляющийся на исполнение важного служебного задания.
– Знаете, это я вас увидел на рассвете,– сказал мой спутник. У него были кудрявые рыжие, чуть осветленные сединой волосы, точно ореолом окружавшие пухлое, но отнюдь не добродушное лицо. В детстве он был, вероятно, похож на ангелочка, некрасивого и злобного ангелочка. – Услышал, как кто-то грохнулся на тротуар. Встал с кровати и подошел к окну. То ли вы ее поднимали с земли, то ли она вас. Ух, здорово поддатые были. Оба.
– Я, пожалуй, уеду из этого дома. Но куда податься? – тихо простонал я.
– Вот именно. Сейчас капитализм, на капризы деньги нужны.
Мы поднимались по лестнице, по моей лестнице, знакомой с незапамятных времен. Таинственный сосед, которого я всегда боялся, пыхтел рядом очень по-человечески и понятно.
– Это вы позвонили в полицию?
Он пропустил мой вопрос мимо ушей. Где-то под крышей, на седьмом или восьмом этаже, работала дрель. Кто-то из жильцов собирался открыть частное предприятие – посредническую контору или фабрику по производству зубочисток.
– Я всегда думал, что на пенсии отосплюсь за целую жизнь. И нате вам: теперь по ночам глаз не могу сомкнуть. Постоим, я передохну. – Громко сопя, он остановился на площадке между этажами.
– Честно говоря, вы мне раньше не очень-то нравились. Смотрели так, точно убить хотели взглядом.
– Не буду скрывать, вы у нас не вызывали доверия. Подозрительные личности к вам ходили, наверняка вы якшались с оппозицией, а мы тогда спуску не давали. Кто знал, что так получится. Все наши труды кошке под хвост.
– Чьи?
Он заколебался и посмотрел в окно, за которым нежничали наши библейские голубки.
– Сами знаете,– произнес заговорщически. – Сейчас другое время, незачем ворошить былое.
– Вы не жалуетесь?
– Я никогда не жалуюсь. Пирог, оставшийся от социализма, мы аккуратно порезали, и каждый получил свой кусок. Дети у меня устроены, все, доложу я вам, фабриканты или банкиры.
Мы тяжело потопали наверх; идти уже оставалось немного. Моя дверь была крест-накрест перечеркнута коричневыми бумажными лентами с синими печатями.
– У вас есть ключи?
– Есть.
– Давайте сюда. – Ловко содрав печати, он отпер дверь и вернул мне ключи.
– Желаю успеха на новом пути. Не бойтесь. Ее увезли сразу после вас.
Я сунул ключи в карман, где лежал бумажник, выданный мне при освобождении.
Преодолевая страх, захлопнул дверь перед носом соседа, который не спешил уходить.
Глядя прямо перед собой, затаив дыхание, я чуть ли не на цыпочках вошел в свою комнату. Занавески были раздвинуты, солнце уже лежало на крыше с нашлепками слуховых окон, похожими на сгорбленные фигуры людей, невесть чего ищущих под небом. Красный закат.
К ветру, подумал я. Но какая мне разница – будет завтра ветер или не будет.
Резко обернувшись я посмотрел на кушетку. Она была пуста. Сверху лежал клетчатый плед, свешиваясь одним концом на пол. Вся мебель была переставлена, картины на стенах перекосились, воздух пропитан чужим запахом табака. Я распахнул окно и посмотрел на нашу улицу. Матери звали домой детей, с грохотом раскатывающих па досках и самокатах. Голые деревья замерли в ожидании ночи. В открытой телефонной будке болталась на шнуре трубка, которую кто-то поленился повесить. Я вынул из кармана потертый распоровшийся бумажник. Не мой, подумал. Пускай лежит. И положил на стол.
Потом сел на незастланную кровать. Солнце уже скрылось. Осталась только огромная полоса красного неба Когда-то я знал, отчего вечерами краснеет небо и увеличивается солнечный диск.
Почему-то я побоялся принять душ. Только, раздевшись до пояса, тщательно умылся, поглядывая в сторону комнаты, где царила сонная неподвижность.
Опять сел на кровать, разворошенную полицейскими. Что делать дальше.
Ничего, ждать ночи. Сантехники в соседнем подъезде все еще долбили стену.
Ремонт. Капитальный ремонт после неудавшегося эксперимента. А, не важно.
Кто так говорит. Не важно.
Надо попытаться уснуть. Другого выхода нет. Я лег лицом к стене. И все равно спиной ощущал присутствие этой кушетки, которая тыщу лет стояла на своем месте, безымянная, ничья, возможно, даже ненужная в этой квартире. А теперь вдруг стала чем-то, а скорее, быть может, кем-то. Неожиданно обрела пугающее лицо. Я не мог, не в состоянии был не смотреть на нее, не коситься в ее сторону, не проверять, так ли уж она неподвижна.
Перевернулся на другой бок и теперь видел ее, дремлющую в розовом, а вернее, кирпичном полумраке, и видел выцветшую черноту соседней комнаты, бывшего гнездышка моей жены, которая год за годом от меня отдалялась, а я отдалялся от нее, хотя мы жили под одной крышей, ели одно и то же на завтрак и на ужин, вместе оплачивали счета, стирали семейное белье, горевали над судьбой ребенка-инвалида, чья неполноценность не была заметна, но существовала, как постоянная угроза жизни. Жена уехала с сыном за океан, и когда мы нежно прощались, оба знали, что, если представится возможность, она останется в том далеком краю, останется навсегда, и это будет лучше для нее, для меня и, пожалуй, даже для мальчика. Мы уже исчерпали весь внутренний запас, данный нам для совместного употребления.
В нас уже угас тот огонь, который когда-то казался пожаром, его место занял пепел обыденности.
Нет. Не могу. Не дает мне покоя эта кушетка. Я не в силах удержать взгляд, который со злобным упорством ежеминутно возвращается, ежесекундно подкрадывается к этому невзрачному и враждебному предмету. Она еще здесь, незнакомая девушка с редким именем Вера. Над кушеткой еще витает ее неизрасходованная энергия, возможно, ее оборвавшаяся мысль, внезапно рухнувшие надежды, неосознанное отчаяние. Она ведь стонала во сне, борясь с памятью, с неизвестным мне прошлым или дурными предчувствиями.